Грабили госпожу Лабеус все, кому не лень было: и мужчины-друзья, и женщины-приятельницы. Только покажись ей, что — «честная душа», а уж она рада будет распяться для человека, вся, как сумеет. Из всех друзей и знакомых Евгении Александровны, Виктория Павловна Бурмыслова была едва ли не единственною, которая никогда от нее не попользовалась ни даже копейкою. За это госпожа Лабеус отличала свою подругу среди смертных мира сего, как совершенно исключительное существо. Но, в то же время, если был у нее серьезный предмет огорчения, это — именно — зачем Виктория Павловна не позволяет ее вмешиваться в свои плачевные дела и поправить их ссудою, которая для супругов Лабеус — едва ли больше дохода за одну неделю, а между тем могла бы устроить Викторию Павловну, с ее Правослою, на долгие годы. Но Виктория Павловна твердо выдерживала свою линию. Она была уверена, что именно отсутствие счетов и обязательств между нею и подругою дает ей некоторую сдерживающую власть над Евгенией Александровною, которую Виктория Павловна очень искренно и тепло любила. Виктория Павловна могла похвалиться, что она — единственный человек, способный и умеющий унимать эту буйную анархическую волю, которая именно тогда, когда чувствует попытку обуздать ее, тут то и начинает брыкаться самоубийственным метанием, словно пленный мустанг, почувствовавший на себе петлю лассо. Госпожа Лабеус отвечала Виктории Павловне глубоким доверием и прибегала к ней за утешением всякий раз, когда становилось ей уж очень тошно среди алчной толпы всевозможных охотников и охотниц по капиталу, тормошивших ее, простодушную истеричку, точно золотую руду, чтобы растащить по крупинкам. Принадлежа к той породе женщин, которая искренно почитает деньги за сор, для того и изобретенный, чтобы швырять его за окно, Евгения Александровна, однако, любила под-час чувствительно похныкать пред приятельницей, то слезно жалуясь, то громко издеваясь над собою, какая она уродилась несчастная, что ее все обманывают и обирают. Но «Москва слезам не верит», и, когда Евгения Александровна, бывало, расхныкается, Виктория Павловна только улыбалась. Она давно уже убедилась, что ее злополучная подруга втайне — еще больше, чем хныкать, — любит именно быть обманываемой и обираемой, болезненно находя в этом какое-то особое презрительное наслаждение и торжество.
— Что ты плачешься, казанская ты сирота? — обрывала ее Виктория Павловна. — Ведь только — так, по традиции, а, в существе то, тебе нисколько не жаль, и ты даже довольна…
Госпожа Лабеус, с возмущением, округляла и без того круглые, звериные глаза свои, протестуя:
— Помилуй, душечка., чем тут быть довольною? Он у меня шесть тысяч упер…
Но Виктория Павловна стояла на своем:
— Фальшивишь. Довольна. Не упри он, как ты выражаешься, у тебя шесть тысяч, ты бы в недоумении пребывала, по какому случаю ты еще не ограблена. А теперь все в порядке: шесть тысяч «уперто», твое провиденциальное назначение исполнено, — и ты спокойна…
— Конечно, — оправдательно возражала госпожа Лабеус, — мне, все-таки, приятно, что он, хотя и подлец, но, по крайней мере, скоро себя обнаружил… мог, пользуясь моею к нему слабостью, снять с меня много больше!
Но Виктория Павловна и в том ей не уступала:
— Нет, нет, миленькая моя, не виляй, пожалуйста, — совсем не потому… А просто это у тебя — мазохизм особого вида… капиталистический, что ли?
— Выдумаешь!
— Да, да. Поверь. Любишь чувствовать себя жертвою, поруганною в своем доверии к человеку… Только ты все это по мелочам, вроде того, как наши актриски от несчастной любви нашатырем травятся: чтобы на границе смерти потанцевать, а взаправду умереть — ни-ни!.. А вот однажды какой-нибудь Лоэнгрин тебя на все состояние обработает, — что ты тогда запоешь?
— Повешусь!
— Очень может быть, но, сперва, я уверена: момент преострого наслаждения испытаешь… Вот уж мол когда, наконец, на подлеца-то нарвалась! Вот это подлец так подлец! Квинт эссенция! Из подлецов подлец! Раньше бывали — что! Искала — только время теряла! Мне бы сразу на подобного налететь…
Но тут госпожа Лабеус набрасывалась зажимать ей рот, визжа режущим уши хохотом, пламенея африканским лицом, сверкая одичалыми звериными глазами, звеня бесчисленными браслетами и всякими драгоценными цацками, которыми всегда была увешена:
— Витька! безумная! не смей читать в моей душе… откуда ты знаешь? какой домовой тебе говорит?
Виктория Павловна спокойно отстраняла ее тревожные, всегда в движении, слегка трясущиеся, руки своею властною твердою рукою и со вздохом говорила, сдвигая морщинку на лбу, гордом и ясном, как слоновая кость:
— В самой доля этого есть… Сердце сердцу весть подает… Родственность натур, моя милая!
Деньги женщины влекут за собою свиту, еще большую и усердную, чем доступная красота. Поэтому, сколько госпожа Лабеус ни хотела скрыться от мира в захолустной усадьбе приятельницы своей, — напрасно. Тотчас же начали являться из Одессы, Киева, Ростова на Дону и других южных центров, где гремела фамилия Лабеус, Лоэнгрины и Парсифали разнообразнейших званий и профессий. Необычайно переполненные чувством собственного достоинства и в той же мере рослые актеры, с величественною осанкою и синими щеками, с наигранною «интеллигентностью» взгляда, с полнозвучным рокотом тихого, внушительного разговора на «глубокие» темы, с цитатами из ролей, и с такою совершенною пристойностью в изысканных сюртуках и учтивых манерах, что, право, было уж и не пристойно. Журналисты с растерянными близорукими глазами под непротертыми пенснэ и напряженно хмурым выражением интеллигентно-бородатых лиц, так что и не разобрать сразу: то ли это гражданская скорбь, то ли мучительное ожидание «совчерашнего», скоро ли подадут водку. Приехал знаменитый художник-портретист из Петербурга, умевший уверить уже несколько богатых дур, что он помнит свое существование бесплотным духом на какой-то звезде и неземную любовь свою, в этом удивительном состоянии, к планетной женщине Аматузии. И вы, мол, мне мою Аматузию чем-то напоминаете… А потому я очень желал бы написать ваш портрет… за который, — подразумевалось, — вы заплатите мне не менее пяти тысяч рублей: вам, при вашем капитале, пустяки, а мне удовольствие. Приехал поэт-декадент из Москвы. Приехали два офицера, до смешного похожие друг на друга, хотя были вовсе не родня и даже из совсем разных частей и губерний, — один со взглядом меланхолическим, другой со взглядом победоносным. Приехали два адвоката — один с стихами Верлэна и Бальмонта, другой с остротами, вычитанными у Дорошевича. Вся эта саранча промелькнула в Правосле в продолжении лета, оседая на короткие сроки, покуда находила или чаяла найти некоторый корм. В каждого из пришельцев госпожа Лабеус с неделю была влюблена, с каждым мечтала в течение двух-трех дней связать свою жизнь навсегда, трижды — в июне, июле и августе— собиралась разводиться с мужем, а в августе даже и написала ему, что не может более носить брачные узы и требует свободы, так как безумно любит офицера с победоносным взглядом. Муж отвечал телеграммою:
— Всякая роза имеет шипы, а маленькие неприятности не должны мешать большому удовольствию.
Из этого скептического афоризма офицер с победоносным взглядом справедливо умозаключил, что госпоже Лабеус его супругою не бывать, и благоразумно удалился, взяв на прощание у кратковременной невесты своей тысячу рублей взаймы. А Евгения Александровна имела удовольствие переписать еще одного адоратера из графы Лоэнгринов в графу подлецов, — и, на этот раз, даже без традиционного последования скандалом с отчаяния… Но та была атмосфера в Правосле, хотя и странная атмосфера, и, в это лето, странность ее была особенно ощутима. Тем более — для нового, свежего человека, как Дина Чернь-Озерова…
С великим любопытством приглядывалась она к четырем женщинам, которыми теперь определялся быт и двигалась жизнь Правослы, и все они — мать ее Анимаида Васильевна, ключница Арина Федотовна, госпожа Лабеус и сама Виктория Павловна — казались ей странно похожими между собою, несмотря на разницу лет, положения, образования, характеров, темпераментов. Словно все они были запечатлены каким-то тайным общим знаком, который выделяет их из толпы в обособленное сообщество и позволяет им «масонски» узнавать друг дружку и прочих, им подобных, среди тысяч женских лиц, по какому-то неуловимому «необщему выражению»… Она не удержалась, чтобы не высказать этого своего наблюдения матери, после первого же визита в Правослу. Но Анимаида Васильевна, выслушав ее с некоторым недоумением, только пожала плечами и возразила, что она никакого сходства не замечает, и была бы очень огорчена, если бы оно имелось, например, между нею и госпожею Лабеус, так как последняя в высшей степени вульгарная дурнушка, совершенно не воспитана и обладает прескверными манерами.