— К сожалению, вы правы, — согласилась Виктория Павловна. — Это одно из ужаснейших обольщений дьявола, что в самые важные минуты своих религиозных подчинений, мы не обращаем внимания на слова, которым отдаем себя во власть, и не придаем значения действиям, которые над нами совершаются… Мы приемлем таинство, как условность, как шутку, а оно безусловно и не умеет шутить. Вот в этой книге, — указала она на лежавший на тахте толстый том, — я вчера читала рассказ о мученичестве актера Генезия… Мне его еще раньше указывал и советовал к руководству один мой друг, священник… Но тогда я ему не вняла, а теперь дошло до сердца… Подождите, я сейчас найду вам, — подхватила она книгу. — Слушайте… вот… «Генезий хотел представить на сцене в смехотворном виде таинство христианского благочестия. Посему в присутствии императора и всего народа, лежа посреди театра как бы больной, Генезий просил крещения в таких комических выражениях: эх, други, мне тяжело, хочу облегчиться. Другие актеры отвечали: «как же мы облегчим тебя? Разве мы столяры, чтобы обстрогать тебя?» Эти слова возбудили в народе смех. Генезий продолжал: чудаки, хочу умереть христианином. «Зачем?» Генезий отвечал: затем, чтобы в оный день я, как беглец, обретен был в Боге. Явились пресвитер и заклинатель, и Генезий, внезапно, по вдохновению Божию, уверовал. Ибо — когда те сели около его постели и сказали: «чего ради послал ты за нами, чадо?» — Генезий уже не притворно и фальшиво, а от чистого сердца отвечал: я желаю принять благодать Христову, чтобы, возродившись ею, избавиться от бездны беззаконий моих. Таинственные обряды были совершены, и облеченный в белые одежды актер был схвачен на сцене воинами и, подобно мученикам, был подвергнут розыску за Христа. Поставленный пред императором на возвышенном месте, Генезий держал такую речь: «Слушай, император и все войско, мудрецы и народы сего города! всякий раз, когда я видел христианина или оглашенного, я чувствовал отвращение и издевался над твердостью исповедников веры. Я отрекся от родителей и сродников из-за их христианства, и, осмеивая христиан, прилежно изучал их таинства, чтобы из их священнодействия сделать для вас потеху. Но когда вода коснулась моего обнаженного тела и на вопрос о вере я признал себя верующим, то я увидал руку, сходящую на меня с неба, и лучезарных ангелов около меня, которые прочитали по книге все грехи, совершенные мною от детства, и омыли их в той воде, в которой, в виду вашем, я был погружен, и показали затем мне книгу белее снега!».
— Виктория Павловна…
— О, не возражайте! Я не для спора… Мне все равно, верите вы этой легенде или нет… Пусть даже сказка — я беру ее только для аналогии… Вы видите, как древне и сознательно убеждение в силе таинства, овладевающей человеком не только помимо его воли — даже наперекор ей, лишь бы оно было совершено? в вещую власть священных слов, лишь бы они были произнесены?.. И — вот — я чувствую себя в такой же области чуда, совершенного надо мною таинством брака, как этот насмешливый Генезий преобразован был в христианина чудом, которое совершило таинство крещения… Я, как Генезий, стал под венец, надеясь после обряда снять его, как маскарадный наряд, а он прилип к голове и повелевает тою, осуществив, вопреки моей воле, те заветы, во имя которых религия его на меня надела… «Сочетается мужу жена, в восприятие рода человека»… «елее податися им чадом в приятие рода»…
— Виктория Павловна, эти прошения возглашаются при каждом бракосочетании, а — сколько браков остаются бездетными.
Она страстно воскликнула с раздражением:
— Какое мне дело до того, что бывает с другими? Я не могу судить Промысла в чужих мне тайнах. Я знаю, что было со мною, — и этого мне довольно. Я знаю, что, не веруя и не ожидая силы слов, я позволила молиться о себе: «Да явиши, яко твоя воля есть законное супружество, и еже из него чадотворение», — «сопрязи я во единомудрии, влыгай я в плоть едину, даруй има плод чрева, благочадия восприятие»… И все это исполнилось — как крещение над Генезием — победив мое нежелание, в ничто обратив мой обман, восторжествовав над запретом природы и мудростью медицинских оракулов… Тринадцать лет неродиха — вне закона, не зачинавшая от молодых и сильных, — в законе понесла плод от пятидесятилетнего слишком мужа. А вы говорите: не чудо…
— Тринадцать лет тому назад, — мрачно возразил Зверинцев, — точно такое же чудо произвел с вами тот же самый человек, и закона для этого опыта тогда совсем не потребовалось…
— Нет, требовалось! — горячо воскликнула Виктория Павловна, — нет, требовалось, но я не услыхала требования, не вняла призыву… Ослепленная гордостью, я тринадцать лет не могла ни понять своего тогдашнего падения, ни простить себе его, всю жизнь свою безнужно изломала, трусливо скрывая его, как стыд и позор, — хуже смерти… А, между тем, дело было так просто: надо было лишь смириться и понять, что грехом моим Бог указывает мне путь к покаянию — мужа, которому я должна была принести жертву брака, и жертвою просветиться… Но дьявол закрыл мне глаза надменным отвращением…
— Виктория Павловна! — быстро и громко перебил ее Зверинцев, точно обрадовался и поспешил поймать на слове. — Вы так хорошо изучили чин бракосочетания, что, конечно, помните и то, что жена должна хранить пределы закона не как-нибудь, но — «веселящися о своем муже»… Да-с; это точный текст: «веселящися о своем муже, хранящи пределы закона, зане так благоволи Бог»… Заметьте: «зане так благоволи Бог»… это, значит, не совет, а заповедь, предписание… Ну, и что же — этому вот предписанию вы удовлетворяете?
Виктория Павловна бросила на него быстрый взор, полный тревожного подозрения:
— Я не понимаю, что вы хотите сказать?
— Да именно то, что говорю: веселитесь вы о муже своем, которому вас, по нынешним понятиям, сам Бог уготовал в жертву? Очень он вам приятен и мил? Любите вы его?…Ага, молчите? То-то!
— Я молчу, — глухо произнесла Виктория Павловна, бледнея, — потому что обдумываю, как лучше объяснить, чтобы вы поняли…
— Что тут обдумывать! Мой вопрос прямой и короткий — и ответ на него, если искренний, должен быть тоже короткий и прямой. Любить господина Пшенку вы не можете — и сами знаете, что никогда вам не удастся заставить себя его полюбить. И, хотя вы обставились катехизисом, точно каменною стеною, а все-таки внутренняя-то ваша правда протестует из вас, помимо вас, — словами, которых вы и сами не замечаете, как они у вас вырываются. Уж какое там веселье о муже, когда я только и слышу: «искупление», «жертва», «покарал», «смирил», «наказание… Да иначе и быть не может, потому что, вот, сейчас у вас с языка спрыгнуло еще выразительное слово — «отвращение». Ну-с, и позвольте вам прямо сказать: я вас знаю двенадцать лет и столько вас любил и о вас думал, что немножко-то вас, все-таки, изучил и понимаю. Переступить через отвращение вы, по гордости своей, — заметьте: не по смирению, которое вы все подчеркиваете, я в него ни капельки не верю и настаиваю: по гордости, непременно по гордости, только и непременно! — переступить через отвращение вы еще можете, но — возвеселиться об отвращении, возлюбить отвращение… Это — извините: не обманете, никогда не поверю, не того закала вы женщина…
— Каких же вы обо мне мыслей должны быть в таком случае? — спросила Виктория Павловна еще глуше, низко опустив голову и пылая ушами.
— А каких мыслей? — видя ее смущение, храбро хватил «дед», — таких мыслей, что попали вы в какую-то прескверную ловушку, из которой не могли выбраться с честью, а, когда она вас захлопнула и погубила, вы, в гордости своей, уверили себя, будто сами такую гибель избрали, и других в том уверяете… А Экзакустодиан и монашенки какие-то, с которыми вы теперь дружите, сейчас же бросили вам вспомогательную веревочку, ну, и…
— Ловушка, в которую, как вы полагаете, я попала, называется чувством долга, Михаил Августович, — внушительно прервала она, хотя головы не подняла. — Ее выстроило для меня лучшее, что есть в женском сердце, — пробудившееся материнское чувство…