Она прервала его с некоторым нетерпением:
— Там это не чудо, а у меня — чудо.
Зверинцев усмехнулся с неестественным сарказмом:
— Ну, если вы исключаете себя из законов природы, то смирение, которое вы теперь проповедуете, овладело вами еще не слишком сильно…
Виктория Павловна возразила тихо, грустно и кротко:
— Не я исключаю себя из законов природы, а природа меня исключила из своих законов. Слушайте. Тринадцать лет тому назад, Феничка родилась у меня легко, но после родов я в чем-то не остереглась, заболела, потребовалась операция, которую сделали скверно, последовало какое-то смещение, выпадение… je ne sais quoi… словом, три, исследовавшие меня с тех пор, гинекологические светила, в один голос, ставили диагноз, что я женщина совершенно здоровая, но — в другой раз матерью мне не бывать, разве лишь я соглашусь на какую-то новую операцию, которая исправит мою внутреннюю порчу. Но я детей иметь не стремилась нисколько, а напротив, почла свое бесплодие большою любезностью со стороны природы, отнявшей способность материнства у женщины, которая его не желает, а свободу пола исповедует и любовников имеет… Не морщитесь и не краснейте, Михаил Августович: из песни слова не выкинешь, а ведь это же биография вашей Виктории Бурмысловой… дело прошлое… угасшая быль… Ну, и жила себе в свое удовольствие: с каждою «зверинкою», как называли это мы с покойною Ариною, безобразничала, сколько хотела, переходила из объятий в объятия — грешила, а материнством не расплачивалась. И была очень довольна, и совсем не рассуждала о том, что эта мнимая снисходительность природы к нераскаянной грешнице, в действительности, есть проклятие бесплодной смоковнице, пышной, красивой, но бесполезной и — осужденной. Осужденной— за непроизводительность — завять и засохнуть в одинокой и угрюмой старости и — в то время, как все старые деревья возродятся и обновятся в молодых ростках и листьях, — остаться мертвым, никому не нужным пнем… Вы помните Ванечку Молочницына, Аринина сына? — круто повернулась она к Зверинцеву.
«Дед» хмуро склонил сивоусое лицо: он слишком помнил!
Виктория Павловна продолжала:
— Это — почти открытый роман мой, о нем все знают. Я жила с ним долго и — нежно. Я почти любила его. Если бы я не была много старше его, я, вероятно, вышла бы за него замуж. Но он был сравнительно со мною мальчик и я не хотела связать его молодые крылья обязательствами к стареющей жене. Я предчувствовала, что связь наша ненадолго, и он меня скоро бросит. И мне было жаль — не его, как любовника, не себя, как любовницы, — а той опекающей привязанности, которую я успела к нему получить. Это были первые мои отношения к мужчине, в которых страстность затушевалась нежностью… пожалуй, что — именно— почти материнскою. И, когда я думала о том, что Ванечка меня скоро бросит, мне приходило в мысль, что было бы хорошо, если бы мне остался от него ребенок, на которого я могла бы перенести эту новорожденную нежность усталой стареющей души… Но ребенок не зачинался, а желание иметь его было все-таки не настолько сильным, чтобы я рискнула на операцию… И вот тут-то впервые я подумала то, что сейчас говорила вам: что моя неспособность к деторождению — может быть — вовсе не любезность природы, а, напротив, проклятие, не попустительство, а наказание… Вы знаете отца Экзакустодиана?
— Это… тот… пресловутый… иоаннит, о котором пишут в газетах?
Виктория Павловна кивнула головой.
— Это человек вещий, — с убеждением сказала она. — Муж, осененный благодатью Божией! Да… человек вещий!.. Я не люблю его и боюсь… или, может быть, только боюсь… Когда я впервые узнала его, он духом проник во мне безмужнюю блудницу и спросил: сколько у тебя детей? Я отвечала: одна дочь. А он сказал на это: «Жалеет тебя Бог-то, воспрещает блуду твоему расползаться по свету… Нет, значит, тебе больше от Него женского благословения, запер он твое чрево»… Слышите? поняли?
— Виктория Павловна! Мало ли что юродивые мелят? Еще сдержан был, мог ляпнуть и хуже… Я, матушка, знал юродивого, который в животы беременным женщинам апельсинами швырялся… и не только не обижались, а почитали за благодать!.. А — что Бог вас женского благословения не лишал и чрева не запирал, доказательство: — нынешнее ваше положение, в котором вам угодно усматривать чудо…
— Да, чудо! — резко оборвала Виктория Павловна.. — И я не понимаю, как вы-то теперь после того, что я вам рассказала, не видите чуда? Ведь, это надо нравственно слепым быть…
— Может быть, Виктория Павловна, но — поскольку я еще зрячий — глаза мои видят только то, что господа врачи ваши ошибались, а могучий организм ваш, сам собой, оздоровел до степени, которой вы не подозревали…
Виктория Павловна, слушая, качала головой, храпя на лице выражение победы, как бы сожалеющей о неразумии, которое не может примкнуть к ее торжеству:
— Организм мой оздоровел, — произнесла она важно и значительно, — но не сам собою, а — таинством…
— Что?
Зверинцев даже приподнялся с тахты, на которую было опустился. А Виктория Павловна, держась руками за мутаки позади своей спины, твердила, будто наступая, упрямо, напористо, сверкая мрачно ликующими очами сквозь опущенные ресницы:
— Да, да. Таинством брака, святыне которого я, неверующая блудница, думала посмеяться, сочетаясь в притворный союз, а оно овладело мною и совершило чудо, чтобы вырвать меня из греха и возвратить к Богу…
— Час от часу не легче! Этому вас тоже Экзакустодиан научил?
— Нет, — тихо отвечала Виктория Павловна, — он меня ничему не учил, он только благословил меня на это…
— Ну, Виктория Павловна, вы знаете, я человек не злой и миролюбивый, но, за подобное благословение, я бы ему, вашему Экзакустодиану, бороденку выдрал… Безумная женщина! что вы с собою сделали? кому вы позволили распоряжаться собою? кому вы позволили отдать себя? Ведь над вами же — если так — преступнейшее надругательство совершено, какой-то гипнотический обман — хуже убийства…
— Перестаньте, — прервала она, с покрою гнева в глазах и голосе. — Это грубо, напрасно и несправедливо. Никто мною не распоряжался — сама собою распорядилась. А отдала себя тому, кто имел на меня право. Я это право украла, но — пришло время справедливости и возмездия, и Бог меня покарал и образумил, а право восстановил и возвратил… Говорю же вам, — многозначительно подчеркнула она, — я заключала брак фиктивный, только чтобы девочку свою узаконить и снабдить отцовским именем, а, вместо того, вы видите — оказалась настоящею женою и опять готовлюсь быть матерью… И — воли моей к тому не было! да! не было! — это сделалось властью, которая была вне меня и оказалась сильнее меня…
— Позвольте! — горячо воскликнул Зверинцев, — ведь, это же формальный абсурд, непримиримое противоречие. Сейчас вы уверяли — сама собою распорядилась, теперь уверяете — воли вашей не было… Что же вы, в самом деле, загипнотизированы были? или негодяй этот принудил вас? запугал?
— Прежде всего — не надо браниться, — спокойно остановила она. — Никто меня но гипнотизировал, не принуждал, не запугивал, а — просто и именно — я воображала, будто творю волю свою и низменную, между тем как осуществляла волю внешнюю и высшую — божественную волю, выраженную в совершенном надо мною таинстве…
— Знаете ли, Виктория Павловна, — сухим, почти гневным вызовом возразил Зверинцев, — когда человек говорит, будто божественная воля имеет о нем особое попечение и, так сказать, специально вмешивается в руководство его судьбою, мне совсем не кажется, чтобы он очень смирился…
— Но ведь вы же сами сказали, что то чудо, которым обнаружилось это попечение, можно видеть в каждой избе? Неужели это гордость для женщины — открыть, что Бог простил ее настолько, чтобы поставить зауряд с другими женщинами ее возраста и позволить ей исполнить общий закон, которым он благословил и проклял праматерь Еву?… Скажите мне, Михаил Августович, вы помните молитвы, которые читаются, когда совершается обряд венчания?
— Я, по былому дьяконству моему, обязан помнить, — сердито отозвался Зверинцев. — А из мирян — конечно, кто их помнит?.. До того ли человеку, когда его венчают, чтобы ему запомнить, что бормочут поп и дьячки, вопят дьякон и певчие?