— Ну, да, ну, да… — отмахнулся Зверинцев. — Я это уже слышал, знаю, разобрался в этом… А кстати: где же ваша дочка? покажете вы мне ее?
— К сожалению, не могу: она в Дуботолкове, с Анною Балабоневскою, о которой вы, вероятно, слыхали от меня…
— Вот как. Жаль, крепко жаль… И надолго?
Виктория Павловна, оживившаяся было при спросе о Феничке, опять омрачилась:
— Да, она там учиться будет, скоро уже начало занятий…
— Как? Стало быть, и на зиму?
— Да, на всю зиму…
— А вы здесь?
— Я буду здесь… Рожать, впрочем, муж убеждает в Рюрикове… мне все равно!
Оба примолкли, — «дед» в новом сердитом недоумении, Виктория Павловна в новой беспокойной печали…
— Как же так, Виктория Павловна? — начал Зверинцев, угрюмо дергая седой казацкий ус, — я опять не понимаю: ведь, вы же всю эту свою, извините за выражение, брачную канитель только для того и затеяли, чтобы соединиться с дочерью в неразрывные открытые узы и не жить врозь… А вот, оказывается, — вы опять в разлуке, да еще и далекой, и долгой… Видно, и тут у вас что-то не так…
Виктория Павловна молчала и горела опущенным лицом. Наконец заговорила медленно и тихо:
— Другому человеку я ответила бы какою-нибудь условною причиною, которая не была бы ложью, но не сказала бы и чистой правды. Но вам, «дед», отвечу полною истиною. Страшно тоскую по девочке, но удалила ее от себя я сама…
— Зачем? — изумился Зверинцев, высоко подымая по кирпично-красному лбу косматые сивые брови.
Виктория Павловна сурово сдвинула брови.
— Затем, что для тринадцатилетней девочки совсем не воспитательное зрелище наблюдать беременность своей матери…
Зверинцев подумал и сказал уступчиво:
— С этим я, пожалуй, согласен, хотя… если держаться вашего взгляда строго, то половине подрастающих девочек в России не пришлось бы никогда и дома побывать, потому что материнский период у русских женщин долгий, и роды частые… Да и вряд ли девочка тринадцати лет — в наше просвещенное время — может быть настолько неразвита, чтобы поверить, если мамаша покажет ей родившегося в ее отсутствие братца или сестрицу и объяснит, будто нашла их в капусте или получила в подарок от аиста…
— Подобных объяснений я и не собираюсь давать, — сухо возразила Виктория Павловна, — но не нахожу также удобным, чтобы девочка слушала по целым дням разговоры о родах, высчитыванье их сроков, сравнительную оценку акушерок и повивальных бабок, приметы и гаданье, будет мальчик или девочка, предположения, кого позвать крестным отцом, кого матерью…
— Несомненно, но — почему же такая откровенность, при девочке, необходима? Мне кажется, избежать так легко…
Виктория Павловна нахмурилась, закусила губу.
— Не совсем, — процедила она сквозь зубы, не глядя на Зверинцева. — Вы видите, как тесно мы сейчас живем… А муж мой… он, конечно, человек очень добрый, во всяком случае, далеко не такой дурной, каким вы его воображаете, но он принадлежит несколько старшему веку, выработал свои привычки в другом и нельзя сказать, чтобы высоком, обществе, в иных понятиях и правилах, чем мои и которые я желала бы видеть в своей дочери… Тем более, что он… как бы это сказать вам?., ну… уж слишком счастлив нашим семейным союзом и выражает это немножко чересчур громко и откровенно…
— То есть, — мысленно перевел Зверинцев в уме своем, — ты своего брака и беременности стыдишься, а он тобою хвастает во все горло, рад был бы на базаре распубликовать… чего и ожидать следовало!
А вслух сказал, значительными ударениями давая понять, что уразумел смысл ее слов:
— Предположение то мое, значит, оправдывается: до веселья о муже своем вам далеко…
— Я и не говорю, что я совершенная жена, — тихо возразила Виктория Павловна. — Я столько лет пробыла во власти дьявола и так отравлена ею, что не в состоянии сразу побороть все свои недостатки…
— Дело тут не в дьяволе и не в ваших недостатках, а, просто, в том, что нельзя заставить себя любить того, кто любви недостоин… Ну, а безлюбовный брак, это, какими софизмами и текстами вы ни защищайтесь, — мучительство самой себя и надругательство над своим женским достоинством… вот что-с, уж извините меня! — и — тогда — понятно — уж какое тут вам «веселящися»!
— Софизмов мне не надо, — бледная, возразила она, вставая, — а текст один я вам тоже напомню. Вы все о любви… А что такое любовь, как ее понимают в мире? Смесь эстетизма с чувственным своеволием. Разве браки для этого заключаются? разве таинство нисходит с неба, чтоб освящать женскую прихоть и каприз? разве церковь молилась о том, чтобы я получила изящное удовлетворение плотских страстей? Неправда! «Даждь рабе сей во всем повиноваться мужу, и рабу твоему быти во главу жены, яко да поживут по воле твоей!» — вот оно, брачное моление-то, и вот где они — тайна и долг брака…
— Виктория Павловна, когда вы, — вы! вы!! — требуете от женщины брачного повиновения мужчине, это так же естественно и правдоподобно, как если бы прокурор синода стал проповедывать свободу развода или гражданский брак.
— Ах, да позабудьте же вы, наконец, видеть во мне Викторию Бурмыслову! — истерически взвизгнула она, даже взмахнув рукою, точно вырвала из груди девичье свое имя и бросила его себе под ноги. — Помните, что пред вами стоит Виктория Пшенка, замужняя Виктория Пшенка, законная жена Ивана Пшенки, а совсем не то безумное чудовище, которым играя, дьявол обольщал несчастных людей — в том числе, и вас, обманутого, ослепленного… Виктория Пшенка, которая только о том и молит Бога, чтобы Он помог ей выдержать с честью бремя взятого на себя подвига… Вы опять усмехнулись на слово… Так не боюсь же я ваших усмешек! Ну, да! И подвиг, и жертва, и наказание, и насилие над собою… все, все слова, на которых вы меня поймали… Но — что, что, что из этого следует? что следует, спрашиваю я вас?
— Да то следует, — разозлился, в свою очередь, тоже и «дед» и весь встопорщился усами, бровями и чубом, — то следует, что бывают подвиги и жертвы, которые нелепостью своею равняются преступлениям против природы… да-с!.. То следует, что есть долги, которых и принять-то на себя вы — да-с, да-с, именно вы, — не можете, не извратив всей своей натуры — до самоуничтожения! А уж платить по этим долгам с искренностью, не чувствуя себя истязуемою мученицею, вы могли бы только — разве выколов себе глаза, уши и ноздри залив носком, от осязания отказавшись, рассуждения лишившись, из женщины в вещь обратясь…
Он осекся, испугавшись, что говорил, почти кричал грубо, но его возмущение — наоборот — Викторию Павловну как будто успокоило. Тихо качая головою, протянула она руку за толстою книгою на тахте, а сама говорила:
— Я предостерегала вас, Михайло Августович, что нам не надо спорить… Мы говорим на разных языках и на разные темы… Я вам — о долге и подвиге духа, а вы мне — все о том же чувственном эстетизме… Послушайте: ведь это же в конце концов ничтожно и жалко, об этом не стоит говорить… Всякая плоть — гниение, уничтожение; одна обезобразится и разрушится раньше, другая позже — только и разницы… Дух, просвещенный религией, как орел с обновленными крыльями, перелетает эти границы, которыми дьявол бунтует смущенную и запуганную плоть… Де становитесь же его союзником. Господь послал мне, в таинстве своем, ангела повиновения…
— Сумасшествие он вам ниспослал! — вне себя, вскрикнул багровый Зверинцев. — О, сто чертей! Подарила себя свинье, которая ее лопает, да еще и волшебным кругом себя очертила, чтобы какой-нибудь сострадательный человек не вмешался и не отнял… Уж именно, что справедлива пословица: захочет Бог наказать — так прежде всего разум отнимет… Жаль, что я не верю в вашего дьявола, о котором вы теперь так много разговариваете. А то бы сказал я вам, сударыня моя, без обиняков: никакого ангела повиновения небеса вам не посылали, а это именно дьявол рабства в вас вселился… да-с! да-с! дьявол, дьявол, нашептанный вам монашенками вашими, Экзакустодианами-шарлатанами и чёрт их знает, кем там еще и как их зовут… с удовольствием бы всю эту шваль перетопил в первом поганом болоте!.. Но знайте, прекрасная вы моя госпожа, что — к счастию человечества — сумасшествие в нем не правило, а только случайность. И — пусть случайность дозволяет, чтобы свинья иногда лопала розы, но — чтобы розы это свиное их лопанье находили нормальным и им от Бога предназначенным, — такого закона в природе, извините, нет! Нет и нет!