Вслед за вооруженным отрядом шагал глашатай.
— Смотрите! Все смотрите! Сейчас вы увидите мерзких лгунов, пособников фильсов!
И верно, позади него с понуро опущенными головами двигались трое.
Я опять поглядел на Персия: кардинал прильнул к смотровой щели — не оторвется.
Осужденных ввели на помост, я увидел их лица. Двое были знакомы мне: наш первый тюремщик и приказной дьяк. Дьяк скис окончательно, у него подкашивались ноги. Стражники вели его под руки. Тюремщик держался стойко. Похоже, он и теперь своим наметанным глазом оценивал: все ли делается как нужно. Дать ему в руки бумагу и карандаш — тотчас настрочит донос на своих палачей. Третий не сводил глаз с раскачивающейся веревочной петли — его лихорадило. В руках палача лязгнули тяжелые ножницы. Одним взмахом он распорол нахвостник дьяка — тощая розовая плеть оголенного хвоста сверкнула в воздухе. Дружным одобрительным вздохом отозвалась толпа.
— Негодяи! Обманщики!
В осужденных полетели камни. Стражники защищали их собственными щитами — барабанным боем грохотала туго натянутая шкура. Толпа понемногу утихомирилась.
Силы самостоятельно взойти на скамью хватило только у тюремщика, остальных втаскивали на руках. В напряженной тишине разносился скрип досок под нетерпеливыми шагами палача.
Я ощутил на себе чей-то взгляд, будто внезапный удар шпаги. Эвины глаза смотрели на меня осуждающе. Ее взгляд врезался в сознание нестерпимым уколом совести. Это был призыв к действию. Смятенным умом я лихорадочно искал выход — что делать?
— Остолопы! Вас хотят одурачить! — выкрикнул я в бойницу.
— Не надрывайся, мой друг, — кардинал был совершенно спокоен и улыбался почти доброжелательно. — Ничто теперь не в силах смутить людей. Негодяи во всем признались.
И верно: на площади никто не шелохнулся — все завороженно смотрели на последние приготовления к финалу спектакля.
— Прекратите изуверство!
— Даже будь у меня власть отменить приговор, вынесенный пандусом, я бы сейчас не решился на этот шаг, — сказал Персий.
Из клубов утреннего тумана выплыл огненный шар — точеные колонны вспыхнули отполированными кристаллами кальцита. Томная белизна мрамора светилась в мглистом воздухе. До крыши не больше четырех метров, несколько выступов, опоясывающих колонны, выточены словно нарочно, чтобы за них можно было ухватиться.
Я давно не лазал по деревьям и чуть было не соскользнул вниз уже от самого верха. Но мне все же удалось пойматься за дощатый свес крыши. Копье, пущенное одним из конвоиров, пропороло шкуру комбинезона, вскользь ударило по плечу. Несколько других копий просвистели мимо. На крыше я стал недосягаем. Шерсть не успела промокнуть — капли крови, словно ртутные шарики, повисли на ворсинках. Крыша подо мной гулко грохотала, словно я топал по пустым бочкам. Вся площадь, опоясанная прямоугольником каменных зданий, была запружена народом. Мое появление заметили — внимание толпы отвлеклось от эшафота. Даже осужденные с любопытством смотрели наверх.
— Вас одурачили! — кричал я, стоя на коньке крыши. — Мы на самом деле явились сюда из другого мира. Смотрите.
Откуда у меня взялась сила — я отодрал пустой нахвостник и швырнул его вниз. Он тотчас пошел по рукам.
Далеко не всем был слышен мой голос, а разглядеть, что у меня нет хвоста, могли и вовсе только самые ближние. Но, видимо, чтобы поджечь толпу, достаточно одной искры. Все смешалось на площади, недавние преступники и конвоиры затерялись в толпе.
На меня накинулись сразу несколько охранников — я не заметил, когда они забрались на крышу по чердачной лестнице.
* * *
Итголу разрешили навестить меня, чтобы сделать перевязку.
— Не стоит, — запротестовал я. — Гореть на костре или болтаться на виселице можно и с неперевязанными ранами. Лучше продолжим разговор.
— За этим я и пришел. — Он ненадолго задумался, рассеянно глядя в темный угол тюремной камеры. — Я допустил непростительную ошибку. Это по моей вине мы попали в беду.
— Даже если это и правда, я на вас не в обиде.
— Я не имел права делать этого до времени, — сказал он, словно не слыша меня. — Но теперь я должен сказать тебе… Помни: что бы ни случилось, даже самая жестокая казнь не должна пугать тебя — конец будет благополучный. Ты очнешься живым на Земле в тот самый момент, когда исчез оттуда. А все происшедшее будет вспоминаться, как сон.
Я невольно усмехнулся про себя: Итгол, должно быть, позабыл, что ждет меня на Земле — снежная могила.
— Очень занятный способ утешить человека в беде — заставить поверить, будто он спит, — рассмеялся я. — Но еще на Земтере один умный человек убедил меня в обратном. Его доводы и сейчас кажутся мне неопровержимыми.
— Я и не утверждаю, что это сон. Я сказал: будет вспоминаться, как сон.
— Ну, хорошо, будем считать, что я поверил. Не станем терять время попусту. — Я опасался, что Итгола скоро выпроводят из моей камеры и я так и не успею расспросить его о многом. — Вы так и не объяснили: отчего земтеряне зашли в тупик?
Про себя невольно усмехнулся: «Ну какое мне дело до земтерян? Сейчас ли думать об этом?»
Но хоть я иронизировал над собою, мне в самом деле интересно было знать, что ответит Итгол.
Доподлинно рассказ Итгола я не помню — передаю только главное.
Технические достижения на Земтере позволили в короткий срок достигнуть всеобщего благоденствия и установить подлинное равенство. Каждый ребенок еще до школы проходил специальное испытание — определялись его способности и врожденные задатки. Если, скажем, выявлялось, что наибольшая польза от него будет в должности руководителя производством — его направляли в специальную школу, где готовили руководителей, если же природные задатки позволяли человеку заниматься научными исследованиями — из него готовили ученого. Люди особо не одаренные также занимали каждый свое место: производство товаров и продовольствия, транспорт и организация экономики нуждались в армии добросовестных исполнителей. Каждый человек с детских лет готовился к роду занятий, наиболее отвечающих складу его натуры.
Равенство при этом было соблюдено: никаких привилегий занимаемое место не давало человеку. Сами собою исчезли вражда, соперничество, тщеславие, зависть…
Здесь я перебил Итгола.
— С земтерским техническим раем я знаком. Если бы нам не посчастливилось бежать оттуда, я бы удавился от скуки.
— В этом-то и беда их. Тысячи лет полного благоденствия подавили в земтерянах стремление к творчеству. Уныние и скука стали нормой. У них совершенно выродились искусства.
В начале эры процветания все ожидали небывалого подъема творчества: земтеряне могли без ущерба для экономики содержать сколько угодно свободных художников, музыкантов, поэтов, артистов.
— И при этих условиях искусства зачахли?
— Не сразу. Вначале наблюдался даже некоторый расцвет. Люди, способные к творчеству, также выявлялись с помощью специальных тестов и с детства обучались но особой программе. Безвестность никому не угрожала: издательства, картинные галереи, театры и концертные залы сами наперебой обращались к литераторам. Поэма, которую автор еще не дописал, уже отправлялась в набор, а едва была закончена последняя страница, как она тут же поступала на книжную полку. Точно так обстояло дело и в других жанрах. На помощь художникам и поэтам были даны даже вычислительные автоматы. Вторжение машинной техники в творчество переполошило художников. Предполагали, что именно это и погубит искусства. Но страх оказался напрасным. Скоро выяснилось, что автоматы опасны лишь эпигонам и графоманам: подражать готовым образцам они умели гораздо лучше человека, создать же новое были не в силах.
Не техника погубила искусство, а полный автоматизм жизни и стандартизация. У людей заглохла способность к восприятию нового. Художник-творец зависит от аудитории не меньше, чем от уровня своего таланта: произведение, которое никем не будет понято, никому не нужно. А уровень восприятия земтерян беспрерывно понижался. Постепенно зрелищные искусства, как наиболее доступные, вытеснили все остальное. Но и сами зрелища стали стандартными: художникам неоткуда было черпать свежие впечатления — жизнь из поколения в поколение повторялась.