И, уже не глядя на оторопевшего стража, твердой поступью властелина прошел в вестибюль суда, где уже не было арестованных, проведенных, должно быть, в зал судебных заседаний. По лестнице поднялся на второй этаж, где в кулуарах, покуривая, прохаживались люди в штатском и военные; иные кучковались возле окон, но у всех на лицах было выражение ожидания чего-то страшно занимательного, этакого пикантного. Николай тихонько подошел к одной из групп, украдкой куря, стал слушать. Говорил один, с кожаной папкой под мышкой, франтоватый очкарик:
— Как писал Лукреций, "де нихило нихиль", то есть ничего не берется из несуществующего, а поэтому нет причин сомневаться в том, что церковники, используя голод в стране, хотели спровоцировать повсеместно восстания против Советов! Конечно, не отдать части церковных ценностей в пользу голодающих они не могли — не по-христиански будет выглядеть, но боiльшую часть все же сохранили у себя. А эта часть — это миллиарды рублей по нынешнему твердому курсу! Вы понимаете, что такие вещи саботажем пахнут!
— Но ведь доказательств вины собственно Вениамина и других нет, говорил другой. — Что это за процесс, к чертовой матери? Выслушивают только свидетелей обвинения, а свидетелей защиты не только не вызывают, но и не допускают на заседания!
Кто-то со звенящей угрозой в голосе возражал:
— Ох, как вы смело-то заговорили, Пал Палыч! Да вы не слышали разве, как главный обвинитель, товарищ Красиков, на прошлом заседании высказался? Он так прямо и заявил: "Вся православная церковь — сплошь контрреволюционная организация!" Чего вам еще-то нужно? В защитники изуверов лезете?
— Да не лезу я никуда, — обреченно махнул рукой Пал Палыч и поспешил отойти, смущенный и растерянный, а в группе все тот же голос говорил:
— Честно признаюсь, даже если бы и не было никаких фактов, их нужно было бы найти. Ну сколько можно, товарищи, терпеть в нашем обществе этих долгополых? Вы знаете, я сам из сельских земских врачей буду, так, скажу вам, наш приходской священник был таким обжорой, что, страдая при этом несварением желудка, всегда пускал ветры во время службы в церкви, да ещё так громко и долго, что казалось, будто на улице гроза начинается. — Все, кто слушал веселого рассказчика, смачно заржали, а он, поощренный смехом, продолжал с ещё боiльшим воодушевлением: — А если на исповедь являлась к нему прихожанка помоложе, этот поп вначале вынуждал её рассказывать о себе самые интимные тайны, а потом до того застращивал загробными муками, что всегда принуждал к любовному соитию, вот так-то! Разогнать нужно всю эту поповскую братию, дать им клочки земли — пусть гнут спину наравне с крестьянами!
Николай, давно уже слушавший с негодованием и отвращением, не выдержал. Бросив окурок прямо на паркет, резко шагнул к говорившему, оттолкнув стоявшего с ним рядом человека, крепко схватил за руку выше локтя так, что бывший земский врач невольно вскрикнул и оторопело посмотрел на неизвестно откуда взявшегося очень прилично одетого мужчину:
— Чего вам надо? Отпустите! Сейчас же от…
— Слушай… я вот что вам сейчас скажу… Может статься, вы и видели такого скверного попа, но по одной овце обо всем стаде не судят, так что не извольте поносить святую нашу церковь! Еще скажу: если у церкви отнять потиры, дароносицы, кресты, другую утварь, необходимую при богослужении, так и церкви самой не будет! Впрочем, вы, я слышал, этого и хотите. Скажете, что нужно спасать голодающих? Так ведь если бы Совдепы не грабили деревню пять лет, так и голода бы этого не было!
По мере того как он говорил, замечал, что все, кто был рядом, постепенно исчезают, как видно, боясь того, что они находятся вблизи от человека, сеющего зерна контрреволюционной пропаганды. Силился вырваться из цепких рук и бывший земский врач.
— Да что вы… такое… несете! Нас же обоих в гепеу заберут! Сумасшедший, честное слово!
Николай, с отвращением глядя в глаза, до краев наполненные ужасом, брезгливо оттолкнул от себя мужчину, который, озирая, кинулся прочь.
"Ну вот, связался с мразью, — с недовольством подумал Николай. — Еще донесет, задержат, не узнаiю, в чем дело…" Но, видно, его поведение показалось всем слушавшим его до того дерзким, вызывающим, что все решили этот усатый гражданин, одетый в заграничный нанковый костюм и белые штиблеты, то ли на самом деле имеет право говорить так смело, то ли является агентом грозного ГПУ, нарочно провоцирующим их. А Николай вдруг осознал, что его не арестовывают за крамольные речи, произнесенные прямо здесь, в здании суда, именно потому, что он, бывший император России, много выше, благороднее и достойнее всех этих жалких людишек, чьи сердца обволакивает гниль ничтожества, страха за свою жизнь, нужную лишь им одним. Николай же существовал сейчас в мечтах о служении… другому…
Расселись в зале, и вскоре конвоиры ввели Вениамина, который со смиренным, спокойным выражением лица уселся на скамейке за вытертой руками подсудимых деревянной загородкой. И Николай поразился тому, что присутствующие в зале — в основном красноармейцы, загнанные в этот зал для порядка, но и чтобы представлять собой публику, — разом поднялись, когда митрополит вошел, будто какая-то неведомая сила подвигла их к этому. Сели рядом с Вениамином с полтора десятка подельников, как понял Николай священнослужители, какие-то, по виду судя, преподаватели богословия. Явился суд, и зал с шумом поднялся, только Николай не внял призыву секретаря. Думал с горечью, что все здесь уже решено: и дополнительные вызовы свидетелей, и горячая речь защитника обвиняемых — Гуровича — не способны вычеркнуть ни слова из приговора, составленного заранее, ещё даже до того, как начался суд, потому что нужно было сделать из церкви врага народа: понятно, сама по себе церковь врагом народа быть не может, правда таковыми могут стать её иерархи.
Но Николай все-таки пытался уяснить, что вменяют в вину Вениамину. Утаил от Советов церковные ценности? Нет, отдал практически все, что требовали, только, как оказывалось, не до конца все отдал — что-то да и утаил, и уже, раз что-то утаил, не может быть Вениамин другом русского народа, а есть его самый ярый враг, вроде белогвардейца, контрреволюционера. Николай не знал, что ещё в мае нынешнего, двадцать второго года Ленин распорядился ввести в советский кодекс новую расстрельную статью, по которой к смерти приговаривался тот, кто призывал к пассивному противодействию правительству. Вениамин с соратниками очень подходили к такой статье…
— Ну и Гуровия! — смеялся в перерыве в кулуарах один вертлявый тип, возбужденно и нервно куривший, весь взвинченный происходившим в зале. Нашел себе занятие, митрополита защищать! Дурак, ей-Богу! Всю карьеру себе испортил, если не посадят. Фактов, говорил, нет, доказательств вины нет! Что история скажет? Да история-то рта не имеет, чтоб ей можно было говорить. Что мы заявим сейчас, то и скажет. Хотите пари со мной держать? Ставлю три червонца против одного, что сегодня же вынесут приговор.
— И какой же? — интересовался кто-то не столь всезнающий и самонадеянный.
— Как какой? Дураку понятно: пиф-паф, ой-ой-ой! Яснее ясного, что не будет Красиков с этим простым делом тянуть, потому что Москва тоже ждет не дождется…
А Николай, бродивший среди тупо молчавших красноармейцев или оживленно-говорливых журналистов, все не мог поверить в то, что коммунистический цинизм дошел до такого вызова всему доброму и честному. И когда в тугой тишине зала раздались уверенные, звонкие слова председателя трибунала, доносившие до всех присутствующих мнение суда, выражающееся в том, что митрополит Вениамин и около десятка сочувствовавших его контрреволюционной деятельности достойны смерти, Николай почему-то не слишком удивился жестокости суда, но тихо и спокойно решил про себя, что не допустит гибели ни в чем не повинного митрополита, являвшегося представителем той духовной власти, которая облекла земной властью когда-то и его, Николая Второго.
До Вознесенского, где жил Лузгин, с которым Николай не встречался с тех самых пор, когда они покинули взятый красными Кронштадт, он доехал за какие-нибудь полчаса, но ждать Мокея Степаныча Романову пришлось долго отсутствовал. Голодный, какой-то опустошенный, он не спустился, однако, к оставленному во дворе автомобилю, а сел в прихожей на табурет и так сидел, неподвижно и устремив взгляд на стену с грязными обоями, весь в белом, держа в опущенной руке белоснежный котелок.