Перспектива счастливой "частной жизни" настолько захватила влюбленного жениха, что месяцы перед свадьбой, так будоражившие Николая, совершенно отвлекли его от горестно-радостных раздумий, связанных со скорой кончиной отца и необходимостью перестать быть лишь частным лицом и перевоплотиться в императора России. При дворе кое-кто помнил, что когда-то Николай обмолвился о нежелании занять престол. Другие говорили, что Александр Третий, не видя в сыне достойного преемника, взял с него слово, что от короны он отречется. И вот настал момент, когда Николаю нужно было решиться…
По слухам, очень узким кругам в России было известно, что по смерти августейшего супруга Мария Федоровна отказалась присягнуть своему сыну Николаю как законному императору России. Возможно, она ждала его отречения, напоминая о слове, данном отцу, который не доверял Николаю, потому что юноша по свойственной всем юношам склонности к браваде и оппозиции к власти сумел зарекомендовать себя как либерал. Одним словом, вдовствующая императрица не захотела отдавать сыну корону, скипетр и державу своего покойного супруга, и никто не решался обратиться к Марии Федоровне с требованием присягнуть законному правителю России. При дворе воцарилась нервозная обстановка. Все были в крайней растерянности, и кто-то вдруг предложил пойти к одесскому генерал-губернатору графу Мусину-Пушкину, известному своей смелостью. Все, что случилось потом, напоминает анекдот: войдя в зал, где находились императрица, придворные и государственные деятели, Мусин-Пушкин громко провозгласил здравицу Николаю Второму. И напряженная атмосфера, как после грозы умиротворяется природа, разрядилась. Каждый из присутствующих повторил за графом слова присяги, в которых великий князь Николай Александрович именовался царем, и Марии Федоровне ничего не оставалось, как сделать то же самое.
Ступень шестая
ЕГО СТОЛИЦА, ЕГО ДВОРЕЦ, ЕГО СОКРОВИЩА
— Зачем, ваше величество, вы едете в Петроград, где свирепствует Чрезвычайная комиссия, где вас могут опознать и расстрелять в двадцать четыре часа? — очень тихо, наклоняясь к самому уху Николая, спрашивал Томашевский, и бывший император, спокойно улыбаясь, так же тихо говорил ему:
— Во-первых, Кирилл Николаич, не называйте меня «величеством», как и я не стану произносить вашего чина. Сами понимаете, я уже давно лишился титула, да и вы, невольно дезертировав из армии Колчака, тоже лишились права быть офицером. В Петроград же я еду для того, чтобы попытаться уехать за границу. Думаю, через Финляндию это будет нетрудно осуществить. Хотите ехать с нами?
Николай заметил, как красивое и строгое лицо молодого человека посерьезнело, и Томашевский сказал:
— Сопровождать вас, Николай Александрович, высокая честь для меня, но оставить Россию трудно, тем более тогда, когда нужно бороться с большевизмом. Разумеется, я сделаю все, чтобы ваш уход за границу не оказался сопряженным с опасностями.
— Благодарю вас. Один раз вы нас уже спасли.
— Но за два часа до этого я сам едва не убил вас!
— Это ничего, — улыбался в бороду Николай. — Ведь вы же действовали из самых благородных побуждений, не так ли?
А поезд все шел и шел на запад, подолгу останавливаясь на каждой станции, где простаивали за неимением угля, машинистов и вагонов десятки паровозов, где по перронам бродили толпы грязного, голодного люда, бегали шайки беспризорников, готовые украсть все, что плохо лежит. Они стучали в окна вагона, нахально требовали подаяния, и Романовы, лишившиеся почти всех своих средств, имея деньги лишь на хлеб и кипяток, не поворачивали голов в сторону маячивших за окном чумазых детей. Им было больно лишать этих маленьких, брошенных на произвол судьбы людей милостыни, но ещё больнее было сознавать свою невольную причастность к тому, что эти дети лишились родителей, крова, возможности не только учиться в школе, но и хорошо питаться. Когда Романовых везли в Тобольск, такого количества беспризорных ещё не было, теперь же вокзалы были забиты ими, и Николай уже старался не смотреть на платформы при остановках, чтобы не терзать себя страшной, колющей его самолюбие картиной.
Он принялся заносить в купленную тетрадь описание событий, имевших место в его жизни, начиная с 16 июля, и эти краткие дневниковые записи вдруг ясно дали ему понять, что пишет не только не император, но и человек очень несчастный, гонимый большей частью его бывших подданных. Лишь перечитав сделанные записи, он понял, как его не любят в России. Но вместе с тем из глубин сознания всплыла отчаянная мысль: "Да, я причина хаоса, царящего в России, а поэтому, если бы не родные, мне бы нужно было принять мученическую смерть, чтобы искупить грех слабой борьбы со всякими там революционерами, масонами, грех введения в стране, где живет в основном неграмотный народ, представительных органов власти. Да, во всем виноват я, и мне не нужно бежать смерти…" Однако тут же другая мысль начинала как бы спорить с первой: "Но, возможно, ещё не все потеряно, есть люди, подобные Томашевскому, я соберу их вместе, стану во главе заговора, и нам удастся восстановить в России законное и справедливое правление". Правда, являлась и третья идея, побивавшая прежние доводы: "Нет, я уже отказался от престола, мне нужно уехать за границу, и чем скорее, тем лучше. Там я заживу обыкновенной, частной жизнью в кругу семьи, как и мечтал раньше. Я сольюсь с простыми смертными, буду неразличим, потому что как русский государь я умер и мне нельзя воскреснуть — в этом не заинтересован никто, даже мерзавец Иванов, которому довольно было бы держать в плену моих родных. Но, Боже милостивый, я, прежде такой добрый, деликатный, уже успел убить двух человек. Простится ли мне этот грех?" И чувство уныния, глубокой скорби принимались нещадно терзать его душу, и лишь дневник, где все случившееся становилось чем-то внешним, а значит, чужим, с каждым днем все больше и больше занимал внимание Николая.
В Петроград их поезд прибыл спустя шесть дней после отъезда из Екатеринбурга. По перрону, к зданию вокзала, не раз встречавшему Николая как императора, шли не вместе, чтобы чей-то зоркий взгляд не смог узнать семью бывшего царя, а по двое: Николай и Томашевский, Александра Федоровна и Алеша, Ольга и Татьяна, Маша и Анастасия. С виду — простые люди, даже Николай по настоянию Кирилла Николаевича сменил свой френч на пиджак из ношеного твида, купленный совсем недорого на какой-то станции у барахольщика. Браунинг тоже перекочевал из кармана галифе на дно мешка, впрочем, разрешение на ношение оружия, заверенное печатью Екатеринбургского Совдепа, искусно изготовленное в белогвардейской канцелярии, у Николая Александровича имелось, но все же приходилось прятать пистолет, чтобы ненароком не возбудить подозрительности в представителях большевистских патрулей. Кстати, там же, на Николаевском вокзале, грязном и запруженном людьми, собравшимися в дорогу и ждущими поездов, почему-то лишь его одного остановили люди в бескозырках, в бушлатах и тельняшках, с винтовками и гранатами, долго крутили в руках паспорт, смотрели на него недружелюбно, грозно, однако не придрались ни к чему, и, что было важно для Николая, не посмели заподозрить в нем того, кто был ещё совсем недавно государем России.
Вышли на площадь, где на высоком постаменте, на коне, ноги которого будто вросли в землю, грузно, но величаво сидело изваяние, изображавшее Александра Третьего. Николаю Александровичу памятник не понравился, но на открытии он сумел скрыть разочарование и обласкал Паоло Трубецкого. Теперь этот колосс, так непохожий на живого отца, заставил Николая Александровича отвернуться — ведь держава, которую оставил ему отец, перестала существовать и лежала в прахе, попранная, униженная, обесчещенная, а монумент стоял неколебимо.
— Куда изволите ехать, барин? — подошел к Николаю толстый «ванька», похлопывая себя кнутом по высокому голенищу.
Николай в замешательстве посмотрел на Александру Федоровну, будто ища поддержки у нее, хранительницы очага, и женщина, из-под косынки которой уже выбивалась серебристая прядь, словно наперекор судьбе, презирая опасность, гордо сказала: