— Скажите, Кирилл Николаич, вам что же, Маша симпатична?
Он увидел, что молодой человек меньше всего ожидал такого прямого вопроса, заморгал быстро-быстро, заерзал на сиденье, закашлял в кулак, а потом ответил:
— Признаюсь… очень…
— Но я ещё заметил, что и Маша к вам как будто не совсем равнодушна. Не так ли?
— Право… об этом я вам ничего не могу сказать, Николай Александрович, — ещё более смутился Томашевский.
— Ну, а поведайте о том, кем были ваши родители? Вы дворянин, надеюсь?
Томашевский, на лице которого явилась мина чуть ли не страдания, сказал:
— Н-нет, врать не смею, я даже не знаю, кем были мои отец и мать. Меня воспитывала в Петербурге дальняя родственница матери, домовладелица, купчиха. О моих родителях она говорила всегда с неприязнью, чуть ли не с ненавистью, но я благодарен ей хотя бы за то, что меня отдали в кадетское училище, а потом я учился и в юнкерах, затем война, Карпаты…
Томашевский замолчал, понимая, что такая «родословная» не делает ему чести в глазах человека, стоявшего когда-то на самой вершине власти. Но Томашевский вместе с тем ощущал и некоторое превосходство перед Николаем: если сидящий рядом с ним человек теперь был не тем, кем являлся совсем недавно, и, вероятно, никогда не вернулся бы в прежнее состояние, то он, поручик, продолжал быть все тем же поручиком, то есть сохранял тождество с самим собой.
Зато Николай, услышав ответ Томашевского, призадумался. "Да, как велика степень нашего падения. Теперь моим бедным дочерям придется довольствоваться ухаживаниями таких вот кухаркиных детей, плебеев по крови. И что же делать мне, отцу, ведь когда-то дочери русских царей были вынуждены всю жизнь ходить в девушках, ибо выдать их за принцев крови европейских дворов не позволяли интересы веры, а сделать их женами даже князей, родовитых бояр мешало то, что все они считались холопами русского царя. Теперь же иначе…"
Он хотел сказать Томашевскому сейчас же, что ему даже не стоит помышлять о руке Маши, но вдруг в его душе сработала какая-то сильная пружина практицизма, сиюминутной выгоды, и он сказал:
— Кирилл Николаич, мне совершенно безразлично то, кем были ваши родители. Я вижу, что вы честнейший, благороднейший человек, а поэтому хочу заявить вам следующее: если в эту ночь со мной что-нибудь случится, то убедительно прошу вас, не покиньте мою семью, и Маша… в таком случае будет вам наградой.
И Николай порывисто, обеими руками, пожал большую руку совершенно потрясенного этой фразой Томашевского.
Они вышли на платформу станции Александровская, когда уже было темно. Электрических фонарей здесь то ли не было совсем, то ли они просто не горели, но отсутствие освещения лишь было на руку тем, кто старался выйти из поезда незамеченным. Прошли мимо спящих домиков селения, вошли в парк, который так был любим Николаем. Именно со станции Александровская его и всю семью увез в Тобольск голубой поезд, и теперь знакомый запах дубов, кленов и лип, растущих в парке, пронзил сознание даже не воспоминанием, а будто реальным возвращением в то счастливое время, когда он, упоенный любовью к невесте, потом к жене, потом к детям, родившимся у них, был безумно счастлив и только бремя короны мешало ему считать себя самым счастливым человеком в мире. За деревьями на фоне синего неба обозначилась черная громада Федоровского собора, где Николай так любил молиться, и ощущение связи духовного с мирским мигом вознесло его к звездам, но он тут же вернулся на землю, вспомнив, зачем он явился сюда.
Наконец, скрываясь за густыми кустами сирени и акации, подошли к Александровскому дворцу. У него бешено колотилось сердце, когда они подходили к стенам здания, которое он любил больше всех зданий в мире. А ещё он именно сейчас осознал, что затеял немыслимое, что их здесь ждет смертельная опасность, но теперь отступать было поздно.
— Смотрите-ка, — прошептал Томашевский, — свет в окнах горит. Что же здесь большевики устроили?
— Не ведаю, — мрачно ответил Николай, — но, главное, это обстоятельство усложняет нам все предприятие.
— Н-да, все осложняется…
И тут внезапно, будто кто-то нарочно захотел ошеломить притаившихся у здания людей, раздались резкие звуки — со скрипом открылась дверь, затопали подошвы кованых сапог, зазвучали голоса, послышался шум заводимого мотора.
— Значит, так, Еременко, ты раненых бойцов, что сегодня поступили, прооперируй завтра, а то помрут. Все требуют ампутации, — говорил кто-то начальственным, не терпящим возражения голосом.
— Ну, прооперировать несложно, так ведь эфир весь вышел, товарищ Заруйко. Распорядитесь завтра послать хотя бы литр.
— А откуда я тебе его возьму, Еременко? Весь вышел, ждем новых поступлений. Но ампутировать надо, надо! Не знаешь, что ли, как делать надо? Спирт ведь есть, вот и дай оперируемым неразведенного. А больше ничем помочь тебе не могу. Все, до свиданья.
И мотор автомобиля, окутав Николая и Томашевского облаком выхлопного газа, зарычал и унес товарища Заруйко прочь от дворца.
— Ну теперь понятно, во что они превратили дворец, — уныло прошептал Николай, но тут же его голос оживился оптимизмом: — Но это ничего, это даже совсем неплохо! Вы понимаете, что здесь находятся раненые, почти беспомощные люди. Разве они смогут нам воспрепятствовать?
— А охрана? А медперсонал? — с сомнением заметил Томашевский.
Но Николай уже был притянут к этому зданию, к своему дворцу, будто он являлся крупинкой железа, а этот дом был громадным магнитом, а поэтому предостережения Томашевского ничуть не смутили его:
— Все это теперь… совершенно неважно! — решительно заявил он. — Если вы видите для себя опасность, я сам войду во дворец, один, как хозяин войду! Вы только помогите мне отворить двери. Обойдем здание справа. Там и должно находиться кухонное каре.
Стараясь не шуметь, они, крадучись, скрываясь за кустами, пошли в ту сторону. Скоро мужчины уже стояли рядом с одноэтажной каменной постройкой, окна которой не горели, а поэтому Николай, смело остановившись у запертой двери, сказал:
— Вот эту преграду, Кирилл Николаич, вам и придется осилить. Справитесь?
Томашевский молча ощупал дверь, сделанную на совесть, дубовую, филенчатую. Осматривал её минуты две, потом сказал:
— Есть надежда снять её с петель, только уж вы, Николай Александрович, постарайтесь вовремя удержать её, чтобы шуму не наделать.
— Постараюсь. Начинайте.
И Томашевский просунул конец ломика в зазор между порогом и нижней кромкой двери. Скрип и скрежет дерева, ломавшегося от колоссального усилия, дал Николаю возможность увидеть, какая мощь заключена в руках его сподвижника.
— Идет, идет, держите дверь, — тревожным шепотом предупредил Томашевский, и Николай едва успел поднять вверх обе руки, на которые свалилась дверь, больно ударив по ладоням.
Осторожно взяли дверь и отнесли внутрь строения, где пахло давнишней кухонной стряпней — кисло и прогоркло, но Николай даже в этих неаппетитных запахах различил те, что сопровождали его трапезы на протяжении многих лет.
— Может быть, зажечь фонарь?
— Думаю, не стоит торопиться, Николай Александрович, — поостерегся Томашевский. — Из окон дворца может быть виден свет, и нас с вами здесь накроют, как мышей в мышеловке. Вам не удастся разыскать дверь, ведущую в тоннель, без света?
— Я попытаюсь, но не уверен, что не ошибусь. Я ведь, сами понимаете, на кухне-то был нечасто.
И все-таки он стал ходить по просторному помещению, где стояли большие плиты, шкафы с котлами, мисками, кастрюлями, и матовый блик лунного света гулял по этим предметам, как бы сопровождая Николая, покуда он почти на ощупь искал нужную дверь.
— Мне кажется, что именно эта дверь ведет в подземный ход, — наконец негромко произнес он. — Она как раз напротив дворца, к тому же в этом месте постройка уже не имеет продолжения, а обрывается. Значит, только отсюда может начинаться вход в тоннель. Попробуем открыть?
— Отчего бы не попробовать… — Томашевский подошел к дверям, нагнулся, поскрябал ломиком, находя зазор между полом и дверью, покрякал, и скоро заскрипели петли и дверь упала прямо на руки поручика, успевшего, отбросив ломик, поднять их вверх. — Вот и все, — сказал он, прислонив ломик к стене. — Теперь, наверное, мне ничто уже не помешает зажечь фонарь. — И через три минуты масляный фонарь метал красные, неровные отблески, высвечивая бугры стен, уходящих куда-то вниз.