— Честь имею, поручик Томашевский из пятого сводного полка армии Колчака, его высокопревосходительства адмирала Колчака.
— Прекрасно, — сказал Николай, с удовольствием глядя на красивого молодого человека, которому не было и тридцати. — А теперь, поручик, в двух словах расскажите, кто вас уверил в том, что бывший царь, то есть я, убит вместе с женой и детьми большевиками?
— Помилуйте, ваше величество, да об этом весь Екатеринбург говорил, когда мы вошли в город. Лично я к тому же близко знаком с тем человеком, который возглавил следственную комиссию…
— С Соколовым, не так ли?
— Да, именно с ним. Так вот, Соколов немало рассказывал мне об этом деле, показывал вещи их величеств и их высочеств, найденные на месте захоронения, водил в подвал дома Ипатьева. Знаете, я всегда любил своего императора, то есть… вас, и у меня просто сердце кровью обливалось, когда я представлял, как изуверы-большевики расправлялись с вами. Непостижимо! Но я не понимаю, как же вы в живых остались?
Николаю все больше и больше нравился честный и горячий молодой человек, и он сказал:
— А давайте-ка закурим моих папирос… императорских, купленных на екатеринбургском рынке по пятьдесят рублей за пачку. А потом я вам расскажу, как спасся.
Томашевский просто растаял от удовольствия, ибо окончательно уверился в том, что разговаривает с любимым монархом, который к тому же угощает его папиросой. Когда закурили, Николай сказал:
— Я спасся потому, что в самый последний момент меня и моих родных отбили такие вот, как вы, преданные монархии люди, тоже офицеры. Жаль, что все они, по-видимому, убиты. Но ведь и я сегодня мог быть убит вами, так вот скажите, кто же вам указал на меня как на одного из участников убийства Романовых?
Томашевский потупил глаза. Он негодовал на себя за то, что сделался жертвой наговора, обмана, который мог привести к тому, что он превратился бы в убийцу своего кумира.
— Я теперь понимаю, почему ко мне, именно ко мне обратились с предложением наказать убийцу царя. Я всегда горячо выражал свою любовь к Николаю Александровичу и негодовал по поводу его убийства. Соколов показал мне на вас…
— Соколов? — изумился Николай. — Тот самый следователь, который при мне клеймил убийц, проклинал их, называл Каиновыми детьми! Но почему же он указал… на меня? Вот загадка! Ведь я уверен, что он не узнал меня. Адмирал Колчак представил меня Соколову как американского журналиста, хотя сам был уверен в том, что видит перед собой Николая Романова. Он что же, американца убийцей царя посчитал? А если Соколов считал меня участником убийства, почему же не отдал приказ о моем аресте, почему не допросил, не выведал сведения о других убийцах?
— Ничего, ничего не понимаю! — обхватил свою голову руками Томашевский. — Это все очень, очень странно, но я вам, ваше величество, вот что сказать хочу: Соколов такой мастак в физиогномике и психологии, что ежели бы он вас увидел, то обязательно бы понял, что вы — это настоящий государь. Вот я теперь, глядя на вас, удивляюсь: как это я сразу не увидел в вас знакомые черты! Вы — это император, запомнившийся мне по портретам. И вдруг Соколов да и не узнал бы вас — нет, здесь что-то не то! Он вас обязательно узнал и почему-то, почему-то решил убить вас, введя меня в обман! Ах он каналья! Если я вернусь в Екатеринбург, я обязательно расскажу обо всем высшим военных властям, и его непременно будут судить!
Томашевский не мог знать, чтоi подтолкнуло следователя Соколова к решению расправиться с царем. Но у Николая вдруг мелькнула в голове одна очень простая мысль, и он спросил:
— А вы бы не могли предположить, что Соколов, уверив всех в том, что я расстрелян, очень дорожил своим открытием и очень не хотел, чтобы мое внезапное… воскресение подвергло бы его выводы осмеянию? Понимаете, дело чести — вещь очень тонкая и щепетильная…
— Я вас понимаю, но… — Томашевский с сомнением покачал головой, — но не думаю, чтобы репутация следователя для него была бы дороже честного отношения к истине да и лично к вам как к человеку, монарху. Ведь и он на каждом углу трубил о себе как о приверженце монархии.
И вдруг лицо поручика осветилось какой-то догадкой. Он даже приложил к губам указательный палец, а потом сказал, зачем-то полушепотом, точно его кто-то мог услышать:
— Господи, вот в чем дело! Я понял! Ведь Соколов — отчаянный антисемит, и он в убийстве государя обвинял скорей не большевиков, не идейных приверженцев социализма, а только одних евреев. Всем говорил, что это было ритуальное убийство! Ему очень нужно было сделать евреев убийцами царя, чтобы в будущем организовать против них крестовый поход, чтобы заклеймить их навеки! Да, это его слова, он просто бредил этой идеей, а ведь вы сами знаете: если какая-то идея захватит человека, то во имя неё можно устранить и тех, ради которых эта идея должна быть осуществлена!
Николай увидел, что Томашевский просто дрожит, переживая волнение, вызванное радостью от верно найденного решения.
— Вот и решил он с вами разделаться, чтобы настоящая смерть царя, в которой бы и я был повинен, не помешала бы претворению его идеи в жизнь!
Но Николай, услышав объяснение Томашевского, совсем не ликовал по поводу истинности его суждений. Ему вдруг стало очень жаль себя, свою жену и детей. Он снова, в который уж раз, вознегодовал на судьбу, сделавшую его императором, то есть лишившую его нормальных отношений с людьми.
— Ну хорошо, — вдруг страстно заговорил он, — пусть я был выбран, чтобы стать искупительной жертвой, но при чем же здесь мои близкие? — И тут жадное стремление наказать тех, кто покушался на его жизнь, овладело Николаем. — Послушайте, Томашевский, вот вам хороший случай отомстить за меня, правда, ваше оружие…
— Ничего, — заулыбался Томашевский, сверкая крупными, как у гофманского Щелкунчика, зубами и доставая из-за голенища другой финский нож, — у меня ещё есть! Да ещё тут «кумушка» имеется, — и он, отдернув полу пиджака, показал ручную гранату, висящую под мышкой. — Что нужно сделать?
— А вот что, — сказал Николай, наклонившись к уху поручика и понижая голос. — Во втором отделении от тамбура у окна слева сидит мужчина. Я узнал его. Это — Ваганов, наверное, чекист. Во всяком случае, он и был с главным чрезвычайщиком тогда, когда нас привели в подвал Ипатьевского дома. Свою руку он все время держал в правом кармане своих кожаных штанов, чтобы, когда будет дана команда, вынуть оружие и начать по нам стрелять. Пригласите его сюда, поговорим с этим господином. Скажите, что его хочет видеть одна молоденькая и очень пригожая особа. В общем, заманите как-нибудь…
— Слушаюсь, — с затаенной радостью в голосе только и ответил Томашевский, гордый тем, что имеет случай послужить самому русскому монарху, и вышел из тамбура, а Николай, стоя у разбитого оконца двери, стал смотреть на проносящиеся мимо перелески.
Спустя пять минут дверь тамбура с шумом отворилась, застучали сапоги, зазвучал гомон сидящих в вагоне пассажиров и тут же стих. Послышался голос:
— Ну и где тут твоя пригожая? Где?
— Да вот она, — ответил ему другой голос, тая насмешку.
— Да где же? Чего брешешь? Нету тут никаких баб, один мужик какой-то стоит… — уже с тревогой в голосе сказал Ваганов.
Николай Александрович резко обернулся и поглядел на Ваганова с холодной жестокостью во взгляде. Он даже не предполагал, что умеет так сдвигать брови, прищуривать глаза, сжимать рот, приподнимая в злой усмешке краешек губ, ведь раньше, когда он был царем, ему не приходилось выражать свои недобрые чувства к какому-либо человеку в такой яркой мимической форме — нужно было быть сдержанным и невозмутимым. Зато теперь наружу словно хлынул поток неиспользованных эмоций, хранимых под спудом.
— Нет, сударь, здесь нет и мужиков! — сказал Николай.
Ваганов, почувствовав, что попал в какую-то западню, попытался улыбнуться:
— Это как же так получается, ни баб, ни мужиков. А вы-то кто такой будете, не мужик, что ли?