– Чего ты, Шура, в неё ж и не влезет!
Улыбался – но Настя видела: совсем ему не весело.
– Ладно тебе, Шур, – папа потянулся потеребить Шуру по плечу, но не дотянулся, убрал руку. – Куда ей полный? Я ж так только, чтоб ей не скучно. По чуть-чуть… Ну… Куда ей полный? Рано ей.
– Рано! – передразнила папу Шура. – Рано! Вишь ты, рано ей, мала я она! С тобой на пару дармоедствовать не рано, значит, нормально!
Настя сидела молча. Смотрела во двор сквозь распахнутую дверь. Жевала бутерброд. Старалась отвлечься от Шуры. Уж больно день был славный: солнце, ветерок налетает. Доносится запах перезрелой малины, до которой Настя не сумела добраться.
Выпив ещё, Шура немного притихла.
– Чего там рано, – ворчала она. – В самый раз! Всё, что надо, у девки выросло. Подмылась, намазалась – и на трассу, денежку зарабатывать. Губы, вон, уже красит! Сколько можно вас, дармоедов, кормить.
Папа ещё больше засуетился, сказал:
– Иди-ка, Настюха, погуляй пока. А то правда, расселась тут со взрослыми. Скучно тебе… иди поиграй…
Настя выпила свою водку, вышла во двор.
Здорово было необычайно. Как в тот день, когда она пришла к папе. Всё вокруг было облито солнцем: небо, листья, трава. Малиной во дворе пахло совсем уж густо.
Настя легла на одеяло, расстеленное возле малинника, и закрыла глаза. Кто-то заговорил с ней о чём-то хорошем. Настя никак не могла разобрать, о чём. И кто. Юля? Или папа?
Но дрёма рассеялась, и Настя услышала, как Шура выговаривает папе:
– Не мужик ты, понял? Не мужик! Ни денег добыть, ни бабу ублажить.
Сегодня она обижала папу особенно сильно. Настя вздыхала и скорее зажмуривалась, чтобы уснуть и не слышать.
Ночью Шура била папу. Била крепко, с размаху. Папа закрывал голову руками.
Настя нырнула с головой под одеяло, но уснуть сразу не смогла и принялась вспоминать садик.
В садике был сторож Павел Матвеевич. У Павла Матвеевича были большие чёрные сапоги. Когда он ходил, сапоги говорили: шшш-бум, шшш-бум. Ещё у него был свой чулан за кухней. Когда чулан открывался, из него вываливалась метла или лейка.
Она всё-таки уснула, а проснулась уже глубокой ночью – от того, что ей захотелось в туалет.
Отошла к забору, пописала.
На небе было много звёзд, голубых и жёлтых.
Водка выветрилась. Вот рту было сухо.
«Зря папа выбрал себе новую жену такую же, как мама», – подумала Настя и пошла в дом за водой.
Папа посапывал, отвернувшись к стене.
Поискала возле табурета, нашла недопитую бутылку лимонада. Лимонад был тёплый и липкий. Взяла с табурета нож и вышла во двор.
Шура спала возле самого малинника, закинув руки за голову. Футболка задралась, белела полоска живота.
Настя встала поудобней и опустила нож в середину этой полоски.
Шура согнулась, привстала на локтях, громко охнула.
– Тише, тише, – зашептала Настя. – Всё уже, всё.
На суде папа с мамой сидели вместе. Папа побрился, одет был в чистую сорочку. Наверное, мама ему принесла. Или пустила домой – помыться и одеться.
Их спрашивали, они отвечали.
Мама рассказала, как Настя ушла на дачу.
– Убогие они оба, – сказала мама. – И Настька, и отец её. Но любила она отца сильно. Жалела. От этого всё.
Папа рассказал, как они на даче жили. Пока не появилась Шура.
Потом женщина с погонами начала читать по бумажке. Папа крикнул ей:
– Я дочке только хорошую водку покупал! Подороже!
В зале стало шумно. Папа опустил голову и заплакал.
Потом Настю отпустили, но велели прийти на следующее утро, на приговор.
Когда все выходили, папа куда-то пропал. Настя поискала, но не нашла. Мама перед выходом обернулась, спросила:
– Домой поедешь?
Настя покачала головой.
– Как хочешь.
– Ты папу не обижай больше, – сказала Настя. – Никогда.
Мама посмотрела на неё как-то странно и ушла.
Настя добралась до дачи и легла во дворе на раскладушке. Воробьи летали туда-сюда, солнце припекало, светило сквозь веки. Хорошо, давно так не было. Как до появления Шуры.
Папа появился поздно. Вокруг было уже темно, а небо ещё светлое. Зашёл и растянулся. Настя подняла его, довела до постели. Он лёг и молча уснул.
– Всё будет хорошо теперь, – уверенно сказала Настя, присев на краешек его постели. – Не бойся. Шуры больше нет, и мама тебя не будет обижать. Я ей сказала сегодня.
Утром Настя встала, умылась, губы накрасила. Папа спал, она не стала будить. Только поцеловала на прощание. Подумала и прихватила на всякий случай нож – тот самый, сунула в задний карман джинсов. Адрес, куда ехать на приговор, она записала вчера на листке.
Было ещё очень рано, по трассе изредка проезжали машины.
На остановке сидел мужчина – не грязный, не пьяный, но очень неприятный. Увидел Настю, стал её рассматривать, посмотрел на дорогу, ведущую от дачного посёлка.
– Здравствуй, – сказал мужчина.
Настя услышала его голос и поняла, что неспроста он показался ей неприятным. Поскорее нащупала и сжала рукоятку.
– Здравствуй, куколка, – продолжил он как будто ласково. – Что ты такая молчунья, а?
Встал со скамейки, сделал шаг в её сторону – и Настя ударила его ножом. Попала в живот, почти туда же, куда и Шуре попала. Но мужчина не умер. Схватился за живот, завалился обратно на скамейку.
– Вот же мразь! Ножом!
Сам от боли морщится, но как будто и смеётся сквозь боль, удивляется:
– Ты смотри! Охренеть! Ножом!
Настя постояла немного, послушала и пошла по трассе – на ту остановку, которая на повороте. Далеко, но ничего не поделаешь, не стоять же здесь.
Отойдя немного, вынула бумажку с адресом суда, оторвала кусок побольше и отёрла лезвие. Вот и хорошо, улыбнулась Настя сама себе – догадалась нож прихватить.
Убийцы
– Косой! Подавился колбасой!
– Да отстань ты.
– Ну если ты косой!
На площадке, где играли дети, двенадцатилетняя рыжая Настя, особа с характером яростным и бойким языком, цепляла нескладного Толю. Что-то он делал каждый раз не так, швыряя мяч в пластиковые бутылки, заменявшие детворе кегли. Толя, даром что на год старше и выше на две головы, проигрывал рыжей напрочь. И всё глубже увязал в безнадёжной для себя перепалке.
– Да правильно я делаю, поняла?! Неровно тут. Отстань!
– Неровно, ага-а-а, – отвечала Настя дурашливым голосом, манерно поводя плечами. – Руки у тебя неровные.
– Да замолчи ты! Не мешай!
Отставив бокал на потрескавшиеся, перехваченные стальными скобами, перила, Тамара запрокинула лицо к предзакатным шёлковым лучам и подумала – машинально почти, – что Серёжа в этом возрасте знал уже назубок: с девочками ругаться нельзя.
Сама учила.
В пятом, кажется, классе Серёжку взяла в оборот такая вот, похожая на Настю.
Серёжа огорчался.
– Ни в коем разе! Ты что? С норовистыми главное выдержка.
Олега это трогало безмерно – как она вворачивала его словечки в разговоры с сыном, как чётко выдерживала линию воспитания.
– Слушай маму, сынок, – вступал Олег. – Она знает, что говорит.
И бросал на жену исподлобья игривый взгляд.
Сидя в шезлонге, Тамара поглядывает сквозь сощуренные веки на играющих детей, на прибирающихся к беседке взрослых, и вспоминает, как любила сидеть здесь раньше, с бокалом вина под гаснущим солнцем, слушая голоса и звуки, долетающие из дома, в открытые для вечернего проветривания окна.
Раньше. В закончившейся жизни. Когда Серёжа был жив.
Когда он был маленький и по-настоящему свой. И прибегал спросить: «Мамочка, можно я самолётик сверху пущу? Я потом подниму, подниму».
Два долгих года, прошедшие с похорон сына, Тамара и Олег только тем и спасались, что принимали гостей. Поначалу, разумеется, к ним ездили из чувства долга. В ритуальные даты Серёжиной смерти, в дни рождений – его и осиротевших его родителей. В новогоднюю декаду наведывались по одному и малыми группами, избегая неуместной праздничной колготни. Чмокали и обнимали Тамару, заглядывали Олегу в глаза, пожимая вопросительно, будто опробуя, ладонь: ну, что, всё такая же крепкая? Дарили простенькие трогательные подарки, каждому из которых Тамара непременно находила подходящее место, и при следующем визите дарившего отчитывалась: как прижилась, что пережила вещица. Двадцать третье февраля, восьмое марта, Пасха, Троица, Рождество. Скоро сблизились. Стали наведываться с детьми. Съезжались без церемоний, кто во сколько мог. Вечера эти, затягивавшиеся, бывало, допоздна, изломанные приходами и уходами гостей, сменой разговоров и наскоро дорезаемых салатов, хозяева никогда не превращали в поминки по Серёже. На могилу к сыну ездили без эскорта. Управлялись поутру, до первых пробок: Тамаре нужно было ещё успеть прибраться и приготовить, сделать причёску и маникюр. Так мужественно и собрано, не размениваясь на всхлипы, несли они своё горе, что влюбили в себя всех, и мало-помалу дом отставного полковника ФСБ и его очаровательной моложавой жены превратился в столицу обширного клана Мукачевых. Здесь обсуждались новости и перемывались кости. Здесь спрашивали советов и выносили вердикты. Спустя два года после смерти сына Тамара и Олег ощутили вдруг пусть призрачное и опоздавшее, но когда-то такое желанное: быть в сердцевинке большой дружной семьи, в окружении милых сородичей… звонкие детские голоса, обстоятельные петлистые разговоры…