«Дуршлаговые тени, – думал Кудинов. – Тени как дуршлаги».
Тут он вспомнил, как Надя говорит «отбросить через дуршлаг» – и в кухонной этой фразе увяз окончательно. Как ни пыхтел, всё без толку: через дуршлаг ветвей ни тени, ни солнце отбросить никак не удавалось.
Ветви каштанов… дырчатые как дуршлаги…
Сбился! Утоп в дуршлагах.
– Да потому что неграмотно! – вслух разозлился Кудинов, насторожив шествовавших мимо голубей; продолжил про себя угрюмо: «Отбросить на дуршлаг, НА! Процедить – через!»
Телефон заверещал как раз в тот момент, когда он, стараясь отвлечься от дуршлагов, принялся лепить фразу из «безвкусного провинциального бетона, щедро политого солнцем».
– Чёрт вас всех побери!
Звонила Надя, конечно. При всей сбивчивости её редакторского распорядка звонит она ему только в обед. Кофе пьёт исключительно из старой надколотой кружки. Стрижётся все эти годы неизменно под каре. Любое однообразие для неё – фундамент комфорта. Вероятно, как и сам Кудинов.
– Женёк, ты помнишь, что я завтра номер верстаю? Что у нас на субботу перенеслось?
– И что?
Запнулась. Немного растерянно:
– И поэтому ты весь день с Димкой.
Дальше, уже оправдываясь:
– Просто напомнила. Суббота ведь завтра. А то в прошлый раз тебя куда-то вызвали. Встречать кого-то. Или провожать. Димона на этот раз некуда сбагрить: мои ж на даче.
И участливо:
– У тебя что-нибудь случилось, Жень?
Эта её усугубляющая участливость…
– Надя, ничего у меня не случилось.
Помолчала немного. Тишина какая-то шаткая – будто во время паузы в разговоре она успевает что-то сделать: помахать кому-то рукой, переложить что-то на столе, перейти с места на место.
– Ладно, Жень, обнимаю.
Кудинов нажал на «отбой».
Быть с нею лёгким он сумел совсем недолго. Спёкся сразу после свадьбы. Но Надя, казалось, этого до сих пор не заметила. Как в самом начале она говорит «Женёк», «обнимаю», и шёлковые колокольчики в голосе… Чёрт! Сам он переживает с Надей необъяснимую тревогу – сродни агорафобии. Она так невозмутима, её всегда так много, так много, так непреодолимо много. Нет, быть с нею лёгким невозможно.
– Такие вот дуршлаги, – пробубнил Кудинов. Ещё раз всмотрелся в тени у себя под ногами, примериваясь к неуступчивой метафоре. – Ну и хрен с вами.
Пятница, как водится, дожимает – напоследок командует: «Ап! Ну-ка, в стоечку, в стоечку. Держим-держим-держим». Но сегодня Кудинов вне игры. Дел пятничных не осталось, понедельничные затевать глупо. В окна переходной галереи, выходящие внутрь банка, ему видны кусок холла и оперзал. По залу стелется бубнёж рекламных роликов, транслируемых на огромную «плазму», над галереей гудит вентиляция. В отделе вкладов несколько смурых дёрганых клиентов. Верзила с мотоциклетным шлемом самый непоседливый. Боится не успеть до закрытия. То кинется к кассе, то – обратно в кресло. Шлем его – распухший бедный Ёрик – бултыхается, насаженный на крюк согнутой руки. То в одном, то в другом коридоре за спиной Кудинова цокотят каблуки – то начальственно-вальяжные, то служиво-рысистые. Из подземелья кассы, открытой для проветривания, долетает обрывистый писк и бульки смеха – всё, что осталось от голосов кассирш по пути на поверхность.
Жалюзи нашинковали солнце на тонкие полоски.
Вспомнив тени-дуршлаги, Кудинов раздражённо морщится: пристанет же!
Вот именно эти минуты – не честные последние минуты рабочего дня, а лживые, двуличные минуты перед теми, по-настоящему последними – стабильно вгоняли Кудинова в тоску. Старался проскочить их, подбирая самое бессмысленное занятие – вроде подготовки отчёта о запросах газетчиков, на которые всё равно никто никогда не отвечал. Кудинов давно заметил, что именно бессмысленный труд лучше всего скрепляет этот ежедневный разрыв временного континуума: тоску сменяет сладкая истома обречённости – демон скуки милостиво принимает жертву… Ко всему прочему Башкирцев имел привычку эдак в полшестого наведываться в кабинеты. В какой сунется, угадать невозможно. Правило про снаряд и воронку не работает: может в один и тот же отдел и два, и три раза подряд шарахнуть. Все должны быть на местах, желательно в трудовом загибе. Иначе можно отхватить сюрприз под дых:
– Мне это нужно к двенадцати в понедельник, потрудитесь не задерживать.
Возможно, вернуться к себе, чтобы изобразить финишный рывок, не помешало бы. Идти к Башкирцеву с отпускным заявлением Кудинова отговорила секретарша Олечка:
– Кажется, его Москва сегодня отымела. Я, правда, не уверена. Но звуки из кабинета были, знаешь… характерные… Дударев ему звонил. Смотри, конечно… Я бы не рискнула.
Он тоже – не рискнул. Но, что называется, по случаю, вполне мог бы про отпуск свой ввернуть. Вкатывается к нему Башкирцев – а он, отрывая от монитора сосредоточенное своё лицо, говорит: «Можно к вам зайти, Дмитрий Семёнович?» А подтекст такой – дескать, как удачно вы нас навестили, а то секунды свободной нет к вам выбраться. Башкирцев, не решаясь отмахнуться от взмыленного героя: «По какому вопросу?». А он, устало, но сдержанно пожимая плечами: «Вы отпуск обещали. В июне. Июнь скоро кончится…» – «Заявление готово? Давайте подпишу».
Может. Вполне. Под настроение.
И вот оно, вот – устроиться на лоджии, включить ноутбук… правой кнопкой «мыши»: создать новый… и слово за слово – то хитрым выплетая узором, то сваями вбивая во временно безжизненную пустошь… ну, здравствуй, новый мир, я твой создатель…
Конечно, с большим удовольствием Кудинов положит на стол Башкирцеву заявление об увольнении – но это потом, потом. Аккуратно нужно с мечтой. Мало ли. Как водолазу – с давлением после подъёма с глубины: рванёшь слишком резко наверх, и всё, кессонная болезнь. Рвота, трясучка, обморок. Грубая палубная проза, боль и антисанитария – а всё из-за банальной нетерпеливости. В общем, приближение счастья – не повод для идиотизма.
Он поворачивается к другому ряду окон, выходящих наружу, и видит Башкирцева. Его затылок: две тугие розовые складки, подёрнутые прозрачным пушком. Управляющий идёт к машине. Складки пружинят в такт его шагам. Приостановившись на секунду-другую, Башкирцев поворачивает голову: что-то привлекло его внимание. Складки скручиваются в продолговатый мясной крендель. Башкирцев улыбается, и, проследив за его взглядом, Кудинов видит молодую узконосую дворнягу, азартно гоняющую белоснежный мосол по банковской парковке. Кудинов отворачивается: проявления простецки-человеческого в господине Башкирцеве – вроде способности улыбнуться дворняге – ему неприятны.
Ничего, в понедельник никакая Олечка не встанет между ним и управляющим: обещал отпуск – подписывай.
Голуби, словно выздоравливающие больные, ковыляют мимо фонтана. Кудинов представляет себе, как они переговариваются по дороге: у кого где ноет, как прошла операция, сколько улетело на лекарства.
К истории о поваре-пиромане он давно остыл. Это будет повесть о выжившей Джульетте. Современность. Антураж и детали изменены, только суть. Просыпается и обнаруживает возле себя труп Ромео. Пытается покончить с собой, но это оказывается не под силу хрупкой поэтичной девушке – так, лёгкое ранение. Её находят родственники. Женщины в шоке, Джульетта в депрессии. Организатор похоронного трюка, чудаковатый профессор по фамилии Монах, идёт под суд за непредумышленное убийство Ромео – и тянет за собой Джульетту. Дескать, она инициировала, а он, Монах, сдуру поддался уговорам, которые в известном смысле являлись не чем иным, как шантажом – учитывая влиятельное положение Джульеттиных родителей…
Кудинов вдруг замечает, что на остановку подошла его маршрутка, и бросается к открытой двери, из которой торчит плотная гроздь задов вперемешку с локтями и сумками. Немного усилий, и Кудинов – ещё одна ягодка в маршруточной грозди.
Сидя на стуле и покачивая ногой, на которой повисла наполовину снятая кроссовка, Дима повторяет: