Веселые, неприличные Машкины глаза. Невозможно было смотреть, как она касается его руки – всего-то касается руки: «Лех, дай салфетку». Встречаясь с ней взглядами, Люся ждала: сейчас она наклонится к самому ее уху – как в детстве – и выдох нет очередной небывалый секрет: «Люська-а-а-а, что я зна-а-а-ю-у-у!» Впрочем, все и так было понятно. Вполне себе очевидно. Словно у них продолжалось и после постели. Они входили в комнату – и Люся покрывалась гусиной кожей.
В ту осень она твердо решила расстаться с девственностью.
Печальная история. Ей хотелось, чтобы было, как у Маши. Но у Маши был Леша, а к ее берегу прибивалось совсем другое. Прошла осень, прошла зима. Каким бы твердым ни было решение, абы кто ей не подходил.
Удивительно, как Маша ничего не заметила – изумлялась и радовалась впоследствии Люся. Не заревновала – ни единым взглядом, ни полусловом не окоротила: что это ты, сестричка, куда? Она ездила к молодым супругам в Платоновку по нескольку раз в неделю: «Мне у вас так нравится. И место чудесное». Верили. Через реку многоэтажный город, а вокруг – Платоновка: утрамбованная грунтовка, не под каждым дождиком раскисающая, заросший лохматый берег, разномастные кирпичные дома.
Леша тоже не заметил. Во всяком случае, тоже – ни разу не дал понять. Но Люся раз и навсегда положила думать, что не заметили ничего – ни он, ни Маша. И так же раз и навсегда был вычеркнут и выброшен вопрос, могло ли произойти то, что ей грезилось, когда она – понемножку, исподтишка разрешала себе грезить. Перед сном или в ванной. Несколько раз она оставалась с ним наедине. «Да нет, нет, не могло. Слава богу – нет». Для него она была Люсенька-бусинка, младшая сестра жены. Да и ей самой – хватало фантазий. Струились, тяготили, вдохновляли и травили тоской. Они-то, эти фантазии, а не косолапая реальность, в конце концов и слепили из хрупкого отзывчивого сырья женщину.
Да, возможно, прежде это успело ее опустошить. Но ей нравилось. Опустошенность дарила острейшее ощущение настоящего – по-настоящему взрослого.
Люсеньку оставляли ночевать в пустой, только что возведенной, мансарде – матрас на фанерном полу – и она слушала, как они любят друг друга. Бывало, выходила на верхнюю веранду или становилась в дверном проеме; смотрела на реку, на огни городских многоэтажек и слушала, прижав ухо к стене. Когда над рекой повисала луна, зрелище было волшебное. Сверчки, ворчливое сопение Мальчика, позвякивание его цепи, шаги невидимого соседа в каком-то из ближних дворов, плеск волны и вздохи из спальни старшей сестры – украденные, бессовестно подслушанные.
Появился Гена. Закрутилась собственная жизнь, расступились душные пубертатные дебри. Она перестала таскаться в Платоновку. Потом недолгий брак с Геной, переезд в скучноватый Воронеж, возвращение, несколько романов разного накала и глубины, еще один переезд после защиты диплома – в суматошный Краснодар. Новая попытка брака, хладнокровный диагноз: «Нет, не мое», – и работа, работа. Случайная, как у многих, без малейшего пиетета к пылящемуся диплому преподавателя английского языка, без прицела на перспективу. Платят – и ладно. Отдел продаж в автосалоне: клиенты, противные и симпатичные, план, дресс-код «до колена», обед в соседней заводской столовке.
Она давно собиралась поделиться своим секретом с сестрой. При случае. Казалось, будет мило, если вот такое, взрослое-запретное, аукнется с их детством – где они соревновались, кто выложит больше секретов – про себя или про знакомых, и каждому секрету присуждались баллы. По шкале от одного до пяти. Свои секреты, разумеется, стоили дороже чужих – и было время, когда Люся и Маша все, что с ними ни случалось, пытались втюхать друг другу как жуткую, кровь леденящую тайну. «Ну что, Машунь, – сказала бы Люся, признавшись про Лешу. – Кто теперь ведет в счете?».
Катя, Машкина дочка, немногим младше тогдашней Люси.
Об этом и подумалось, наконец-то четко и внятно – про Катю. Не видела ее лет пять.
– На, вот. – Маша бросила перед ней резиновые сапоги. – Обувь потом не отмоешь.
Люся послушно переобулась, отставила кроссовки под вешалку.
– Прям головешка. Не вредно так загорать?
– Не знаю. А Катя где?
– Да где… С женишком своим, – ответила Маша уже из гостиной. Прошла через холл с утюгом в руках: – Сейчас идем, две минуты.
Люся забрала с комода хризантемы: не забыть бы.
В первый момент это ее смутило – этот будничный тон сестры, только что овдовевшей. Ожидала она совсем другого – что теперь-то, после траурных объятий, после жгучего слова «соболезную», все станет наконец, как должно быть. И ей найдется законное дело: утешать, поддерживать под локоть… Ожидала увидеть растерзанную горем сорокалетнюю вдову: черные тени под глазами, трясущиеся губы. Но ее бормотания: «Рейс задержали, ничего не смогла добиться», – Маша прервала, пожав плечами: «Ты ж звонила. – И следом: – Так. Наверное, сразу на кладбище».
Будто продолжила поставленное на паузу.
На кухне быстро и при этом необычайно тихо и четко позвякивала посудой Ольга – дотирала, сортировала, раскладывала по шкафчикам. Новая подруга сестры. Таких возле нее раньше не было – отметила Люся. Тетка. Неухоженные, кое-как обрезанные ногти. Лицо картофельное. Черная сатиновая юбка в пол и черная водолазка. Голоса Ольги Люся пока не слышала – та и поздоровалась, и познакомилась молча, двумя сдержанными кивками.
– Пойдем.
Маша сунула ноги в калоши, стоявшие на крыльце, затянула потуже платок, и они отправились к Леше на кладбище.
Мальчик напряженно привстал, но, поняв, что хозяйка направляется к воротам и его не отстегнет, с печальным вздохом плюхнулся обратно.
Маша была непривычной. Другой.
Взгляд из незнакомой глубины. Жутковатая суровая сдержанность.
«Разве это не Машка? Машенька, Машуня, старшая моя сестричка. Та, которая собирала меня в школу по утрам… будила какой-нибудь веселой тарабарщиной, чтобы я просыпалась скорей: “Представляешь, Люсь, оказывается, если зимой зашкафить мокрый носок, то к весне он так закартошится, что унюхается как из погреба”. Машка – это же Машка».
И как органично смотрелась она в роли детсадовской воспиталки, вспоминала Люся, хлюпая резиновыми сапогами по платоновской слякоти. Пока в поселке не закрыли детский сад, она часто заходила за Машей на работу. Всплыла в памяти картинка: сестра уводит с игровой площадки девочку; держит за руку. Девочка насуплена – по всему видно, не прочь раскапризничаться. Не хочет уходить. Маша присаживается возле нее на корточки, берет за обе руки: «А ну-ка, про мышей. Давай-давай, про мышей. У тебя так славно получается. Ну, пожа-а-а-алуйста, про мышей», – принялась смешно канючить. А потом улыбнулась и вся сияла, как лампочка. И девочка всмотрелась в Машиной лицо, вздохнула примирительно – и начала, сжав кулачки: «Тифы, мыфы, кот на крыфы…» А Машка кивала и улыбалась во весь рот. И шипела там, где следовало шипеть: «шше», «шши», «шше».
…Косилась на Машин профиль и будто слышала: «Ну да, Люсь, теперь я такая».
Ветер ослаб. Пересекли пятачок площади, прошли узким коридором, образованным заборами соседних участков – справа шиферный, слева дощатый. Церковь, выглядывавшая по-над крышами куполами и башенками, открылась в полный рост. Маша перекрестилась. Люся приготовилась к долгому пешему пути на окраину Платоновки – как-никак, на кладбище – но забор кончился, слева показался зигзаг металлической лестницы, сбегающей к реке по слякотному склону – и кресты.
Сердце лизнула тоска: «Здесь?»
Сбоку и сверху кресты смотрелись как стройные степные зверушки, высыпавшие из норок послушать шум, прилетевший с городского берега.
Кладбище, стало быть, в двух шагах от дома; и всегда было в двух шагах. Осознание этого заполняло ее так плотно, что казалось – вот за этим и пришла. Уточняла, растолковывала сама себе, как маленькой: «И тогда, когда, утомленная девственностью, ты подслушивала, как Маша с Лешей пожирают друг друга в спальне – оно тоже было в двух шагах. А ты и не знала».