— Завтра у нас коллегия, и я доложу непосредственно министру. Пусть Н. включат в повестку дня. Пора кончать с этим безобразием.
Доцент окунулся в полумрак коридора. Под ногами скрипел старый линолеум, вздувшийся пузырями. В дверях толпились сгорбленные люди, похожие друг на друга не только экипировкой (пижамы в бурую полоску, растоптанные войлочные шлепанцы), но и выражением лиц, изнуренных недугами. Из оконной ниши вышел навстречу Яхимович. Он наверняка уже давно поджидал здесь гостей. Выглядел он гораздо хуже, чем утром, и о причинах не следовало спрашивать. Яхимович заметил, что убожество больницы раздражает варшавян. Они, конечно, во всем обвиняют его, заведующего. Он чувствовал, что дело Барыцкого оборачивается против него, и возмущался этой, по его мнению, несправедливостью. Под шапкой белых с металлическим отливом волос лицо его напоминало несвежий бифштекс.
— Как прошла операция, коллега? — осведомился заведующий. Он понимал, что с его стороны бестактно дожидаться здесь, а не за дверью операционной, в помещении, где хирурги моют руки.
— Если не возникнут осложнения… — ответил доцент и попытался улыбнуться, но это было свыше его сил. Он не смог сдержаться и добавил почти со злостью, сделав красноречивый жест: — В этих условиях…
Бухта бочком, бочком вдруг вклинился между Яхимовичем и доцентом. Он сделал это из жалости к старику, попробовал даже сменить тему, но тут же сообразил, что оплошал и заведующий понял его превратно.
— Даже глазам больно, так это было здорово, — все же восторженно простонал он, стараясь как можно лучше разыграть свою новую роль наследника престола. Но Яхимович не разгадал его намерений, взглянул почти с ненавистью.
— Не желаете ли… — произнес он упавшим голосом, показывая на дверь своего секретариата.
— Увы, теперь уже каждая моя минута… — доцент взглянул на часы.
— Ведь я хотел… то есть рассчитывал ознакомить вас с состоянием, гм, нашего строительства. Мы нуждаемся в помощи.
— Вижу. Сарай, — сказал доцент, застегивая штормовку. Их обступили остальные члены варшавской экспедиции, молодые люди с важными минами, теперь весьма поспешно застегивающие воротнички и поправляющие галстуки.
— И по-прежнему не хватает производственных мощностей, — канючил Яхимович. — Ни на каком другом уровне, кроме Варшавы, уладить это невозможно.
— Неужели? — удивился доцент, — и тут же добавил: — К счастью, я абсолютно не разбираюсь в капиталовложениях.
— Одно ваше слово на коллегии министерства…
— Не премину, не премину, — заверил гость и еще раз повторил свой приговор: — Сарай!
— Плохая видимость и скользко, — предупредил Бухта, который никогда в жизни не сидел за рулем, но теперь вдруг заговорил как заправский гонщик. С кончика языка готово было сорваться замечание, горькое, как табачная крошка из размятой сигареты, что, мол, легко судить и выносить подобные приговоры, служа в центральной больнице. Однако он промолчал, сказал только: — Ехать будет тяжело.
— Это я люблю! — неожиданно обрадовался доцент. Без кофе, без отдыха он снова обретал молодцеватость, из вымотанного хирурга превращался в плейбоя. — Ну, коллеги, прощаемся, не подавая рук, — скомандовал он.
Варшавяне спускались по лестнице, оживленно переговариваясь, кто-то захохотал, но осекся, спохватившись, что это неуместно. Ибо директор продолжал стоять в сумрачном коридоре, словно памятник собственному поражению. Что это было поражение — знали все.
На первом этаже доцент приостановился, кивнул головой. Бухта отворил дверь, и гость заглянул в комнату помер одиннадцать. Остановился в дверях и, не закрывая их, произнес спокойным и внушающим доверие голосом:
— Операция завершена. Мы можем говорить об известном… гм, успехе. Больной перенес ее вполне удовлетворительно. Жив, есть надежда, что выживет. Теперь все зависит от его организма. Пока, разумеется, мы не рискнем его эвакуировать, об этом не может быть и речи. Я оставлю здесь моего ассистента, в любую минуту, если возникнет необходимость, приеду. Но думаю, это потребуется не ранее, чем через два-три дня.
Голос его потеплел.
— Дамам советую теперь выспаться, отдохнуть. Силы еще понадобятся.
Доцент отступил, в освещенном прямоугольнике широко распахнутых дверей продефилировала его команда.
На лестнице, которая вела в холл — дремавший швейцар проснулся и вытянулся в дверях по команде «смирно», — Бухту обогнала вся эта орава молокососов, и доцент даже не пожал ему на прощание руки. Став в оконной нише полуэтажа, Бухта принялся лихорадочно взвешивать свои возможности, не было ли обещание доцента обычной отговоркой? Молодой хирург глядел на шестиэтажный остов столько лет строившейся больницы, на ажурные контуры даже еще не начатой лестничной клетки. Как же он сейчас мог не думать о словах доцента? Яхимович? Этот старый гриб? Ему уже не справиться со стройкой. Еще в нынешнем месяце надо отправить его на пенсию. Ваше назначение — только формальность… Ведь теперь наконец настало время молодых. Если бы кто-то помоложе взялся за дело раньше, мы бы не мучились теперь в такой развалюхе.
Между тем в дверях больницы нейрохирурга догнал магистр Собесяк, отдувающийся, взволнованный. Проводил его до машины («пежо-504», спортивный вариант, цвет жемчужно-серый, максимальная скорость 180 километров в час), стоявшей под окнами развалюхи наполеоновских времен. Когда врач сел за руль, магистр, держась за ручку дверцы, объяснил свою навязчивость.
— Я должен срочно информировать министра…
— Понимаю, — кивнул доцент. — Увы, даже если все… гм… пойдет благополучно, о возвращении на работу не может быть речи. На прежнюю работу. Впрочем, будем откровенны, ни на какую работу.
— Да. Вот именно! — пробормотал Собесяк. В глубине машины он заметил какую-то женщину, кутавшуюся в дубленку, ее высоко взбитые, блестящие, прямо-таки синие волосы и бледный лоб. — Этого мы опасались… — добавил, чувствуя, что следует произнести что-либо в траурной тональности. Сидящая сзади женщина наклонилась вперед и тыльной стороной белой руки нежно погладила доцента по щеке.
— Он, пожалуй, достаточно наработался в жизни, верно? — сказал доцент. Придержал белую руку, еще раз провел его по своей щеке, а потом с небрежностью спортсмена натянул шоферские перчатки.
— Разумеется.
Собесяк поклонился, как школяр, и захлопнул дверцу. Доцент врубил свет, включил мотор, с минуту его разогревал, потом лихо рванул, машина, сверкнув огнями, набрала скорость, уменьшилась, исчезла во мраке поблескивающей от дождя улицы.
Каков парень! — подумал с восторгом Собесяк и, словно подхлестнутый кнутом, бросился со всех ног к дверям больницы. — Черт побери, вот это класс! — И пулей через холл. — Такие мне правятся! — И на второй этаж. В секретариате заказал срочный разговор с кабинетом министра. Было поздно, но там наверняка ждали вестей.
Соединили его лишь спустя несколько минут. Этой паузы оказалось достаточно, чтобы, словно из вечернего сумрака, всплыло неприятное воспоминание, которое объяснило наконец, почему так, а не иначе он воспринял случившееся с Барыцким. Два года назад, после очередных перемен в министерстве, Собесяк стоял, склонившись над столом Барыцкого, и докладывал ему директивный план, переворачивая — точно ноты пианисту — по ходу доклада страницы с густо напечатанным текстом нормативов и схемы типовых проектов. И вдруг — но это не был непродуманный шаг, — глубоко вздохнув и меняя тональность голоса, он произнес шутливо:
— Когда мы обговаривали это с инженером Плихоцким, тот выдал великолепную хохму…
— А именно? — без любопытства спросил Барыцкий. Закурил сигарету, зажмурился, выглядел он совершенно выдохшимся.
— Плихоцкий сказал, что вы… то есть, что у вас имеется сходство… как бы иронически выразился о вас: наш отраслевой маркграф Велепольский, primo voto[12] Друцкий-Любецкий…
— Много еще осталось? — вздохнул Барыцкий и тяжело опустил свою огромную белую руку на документы.