Сглупил! — подумал тогда Собесяк и на секунду, только на секунду запаниковал.
— Как бы там ни было, мне это кажется крайне неуместным, — пер он напролом, теперь уже всерьез, без малейшей охоты шутить.
— Что именно? Такое родство?
— Подобного рода шуточки.
— Генеалогия недурна, — криво усмехнулся Барыцкий и поглядел снизу на Собесяка. Это был малоприятный взгляд. — Разумеется, все зависит от точки зрения, — добавил. — Ну, давайте закругляться.
Собесяку было о чем подумать в тот вечер. Пожалуй, сболтнул лишнее! Барыцкий воспринял это довольно кисло, не оценил по достоинству, не посмеялся! Толстокожий! Вельможа! Только бы свинью не подложил. Нет, вряд ли он на это способен. Впрочем, не беда! Отопрусь, и точка.
Теперь, после происшествия в Н., я наконец избавлюсь от этого, — подумал с облегчением Собесяк. С соответствующей дозой озабоченности в голосе он сообщил в секретариат министра, что на прежнюю работу Барыцкий не вернется — даже если операция окажется удачной, — а точнее, ни на какую работу. Потом отложил телефонную трубку и на новой странице своего уникального блокнота записал столбиком:
женщин поместить в гостиницу
туда же — ассистента из Варшавы
сделать внушение Яхимовичу
возвращение!
С минуту подумал. В министерстве последнее время поговаривают о привлечении новых советников. Как угадать, кто попадет в утвержденный список? И Собесяк дописал:
прихватить с собой инженера Зарыхту.
* * *
Собесяк заглянул в приемную, снова позвал Зарыхту, но на сей раз смущенно, украдкой. В «мерседесе» горел свет, и Зарыхта мог рассмотреть водителя — парня с длинными волнистыми волосами и холеной рыжеватой бородой. Так теперь носят, романтично и броско. Когда Янек покидал родину, модной была короткая стрижка, à la Кеннеди. Подчеркивающая деловитость. А этот водитель смахивает на актера или скульптора. Вот он, наш молодой рабочий класс семидесятых годов! Магистр уселся рядом с водителем, парень выключил свет в салоне.
— Будьте осторожны, пан Рысек! — сказал шутливо магистр. — Министерству и без того трудно опомниться. Не надо огорчать начальство.
— Качоровский был слишком стар, чтобы ездить, — сказал парень. Он неторопливо разогревал мотор и — что поразило Зарыхту — натянул замысловатые перчатки, рейдовые. — В балете и за баранкой главное — молодость. Дело в реакции. И вообще…
— Что вообще?..
— Качоровский вообще невезучий, — пояснил Рысек. — Сперва эта история с сыном…
— Какая история с сыном? — встревожился Зарыхта.
— Сын Качоровского сидит, — вставил Собесяк сдержанно, не вдаваясь в подробности.
— Что-нибудь серьезное?
— Пожалуй — да. Какое-то разбойное нападение.
— Какое там нападение! — вмешался водитель. — Ребята побаловались с девчонками, а те им и отомстили. Его обвиняют в изнасиловании… — И без всякого перехода вдруг спросил грубовато: — Барыцкий, очевидно, уже не вернется на свое местечко, верно?
Магистр предостерегающе кашлянул.
— А мне что? — Рысек с ходу усек смысл этого покашливания, но значения ему не придал. Демонстративно пожал плечами. — А мне что? — повторил он. — Рабочий класс имеет право! Я так думаю: может, без Барыцкого метраж квартиры увеличат?
«Мерседес» рванулся так, что взвизгнули покрышки. Собесяк красноречиво молчал. Парень вел машину самозабвенно. Проехали не по узкой, знакомой улочке к рыночной площади, а широкой, хорошо освещенной главной улицей, через новые микрорайоны: железнодорожный и «Сельхозмаша». Все как в Варшаве, где-нибудь на Новолипках или далеком Маримонте, а может, и красивее, поскольку планировка была интереснее. Миновали стандартные, но чем-то привлекательные, возможно благодаря размещению на склоне, коробочки торговых павильонов. Потом кино «Жнец» в зеленом неоновом венке и валившую оттуда толпу, такую же, как после окончания сеанса в «Палладии» или другом варшавском кино, тоже молодую, так же одетую.
Зарыхта снова вернулся к своему тянувшемуся с утра внутреннему монологу. Ведь он знает сына Качоровского, длинноногого Мирека. Значит, еще одни вариант той же самой истории. Мой конфликт с Янеком. Конфликт Болека с Барыцким. И теперь еще Качоровский, ходячая добродетель, и его сын… Вздор. Нет никаких вариантов одной и той же истории. Есть только разнородность. Есть конфликты, и среди них тот, самый тяжелый, самый болезненный. Ибо он мой собственный. История Янека.
Что с ней делать?
Можно ли вообще что-либо с ней сделать?
А вдруг это мой долг? Вдруг прав Дурбач? У меня нет иных обязательств. Может, это мой последний долг?
Опять закололо сердце, он сунул руку за пазуху, ощутил под пальцами торчащие ребра и тихий перестук изношенного механизма. Старый, кое-как подремонтированный жестяной будильник.
В голосе Рысека звучит неподдельное возмущение:
— Этот Барыцкий влюблен что ли в наши малогабаритные квартиры? Все так говорили сегодня утром в министерстве.
Зарыхту передернуло. Никто из нас не избежит подобного суда. Тех, что придут нам на смену, оценят следующие поколения. Меня осудил Янек, прежде всего меня. Таков был подлинный смысл его бегства. Барыцкого тоже недолюбливали. А он тешил себя иллюзиями, что все обстоит по-другому. Это ему было важно. Сколько раз он говаривал, что после пятьдесят шестого года и пресловутого инцидента с тачкой он не забывает о том, что надо заботиться о хорошей прессе и благосклонности общественного мнения. Именно: о благосклонном vox populi — гласе народа!
Vox populi? Да ничего подобного не существует. Хорошо тому, кто критиканствует из-за угла, всем недоволен. Но ведь и позиции Дурбача не позавидуешь. Никогда бы с таким не поменялся местами. Впрочем, и этих очернителей нашей действительности никто не любит. Так кто же, черт побери, может рассчитывать на симпатии? Наверняка не тот, кто предъявляет требования. Не тот, кто хочет преодолеть застой. Над чем я ломаю голову, — поморщился он, — ведь это и так ясно. Если мне попадался начальник строительства, которого на стройплощадке все любили, это всегда кончалось скверно: для меня, для него, для тех, кто еще вчера превозносил его до небес.
Невзначай он довольно громко застонал, и Собесяк повернулся к нему с деланным участием:
— Не могу ли я вам чем-нибудь помочь?
— Нет, благодарю, — отозвался Зарыхта.
Собесяк молча смотрел на него с минуту, затем проговорил многозначительно:
— Ну и больница, кошмар! Какое счастье, что мы живем в Варшаве, правда?
— В Варшаве тоже всякое случается…
— К счастью, я служу в министерстве. У меня камушки в почках, врач предупреждал, что рано или поздно… — исповедовался он вполголоса. — А я так несерьезно веду себя. Мол, как-нибудь обойдется. Но сегодня вот насмотрелся и просто в ужасе. Ой-ой-ой! Только не в такую душегубку… Хоть бы попасть к настоящему специалисту. Бр-р… прямо дурно делается от одной мысли. — И вдруг бросил шоферу: — Стоп!
Остановились, как заявил магистр, «по малой нужде». Вышли из машины. Зарыхта углубился во тьму, почувствовал под ногами скользкий край канавы, глубоко вдохнул влажный воздух, загустевший от осенних ароматов. Где-то поблизости был лес, еще ближе желтели огоньки и лаяла собака, а почти у самого шоссе зияло во мраке одинокое окно, заполненное голубоватым мерцанием телевизионного экрана. Надо было проехать чуть дальше, — подумал Зарыхта и посмотрел вперед, на дорогу, туда, где словно из подсвеченного барочного фонтана била сверкающая струя — это магистр бесстыдно справлял свою «малую нужду» в сиянии автомобильных фар.
Этот Собесяк действует мне на нервы, — вздохнул Зарыхта. Повернул к машине, забрался в ее темные недра. И сразу же навалились мысли, от которых отвлек его минуту назад магистр со своими камушками в почках.
Значит, о Барыцком говорило все министерство! Vox populi! Зарыхту поразила аналогия. А может, нет никакой разницы? Оскорбительные для него выкрики женщины — разве это не один из вариантов той же самой истории, не такой же глас народа, столь же несправедливый, как и слова этого мальчишки-водителя о Барыцком? Барыцкий, влюбленный в малогабаритность! Я — обижающий рабочего! Так что же действительно принимается в расчет? Наши намерения? К черту намерения! Или факты, поддающиеся проверке факты? Но что такое факты? Что такое поддающиеся проверке факты? То ли, что я не разрешил закончить в Н. строительство больницы? Или то, что Н. неузнаваемо изменился? Что люди могут там жить по-человечески? Очевидный факт! Эта страна, превращенная в гигантскую стройплощадку, пока не прибранную, где полно недоделок и еще недостаточно технической оснащенности, но набирающую размах. Очевидный факт! Нетерпение людей, которым надоели нехватки, тесные квартиры! За какие из этих фактов мы — Барыцкий и я — отвечаем? Мы не устанавливали традиционных вех на кровлях новостроек, не было прощальной пирушки каменщиков. Мы на нее не рассчитывали. Так на что же я мог рассчитывать? На аплодисменты после подъема занавеса? Было и это, тогда, на собрании, где Барыцкий бросал мне правду в лицо. Правду? Моя правда — это мое сердце, надорванное не от крохоборства, и моя жизнь, которую я не разменивал по мелочам.