— Теперь ты со щитом! — сказал кисло, как бы с упреком, Барыцкий.
— Что ты под этим подразумеваешь?
— Только то, что я на щите, — Барыцкий изобразил смущение, горько рассмеялся. — Рабочие прокатили меня на тачке.
— Неужели? — огорчился Зарыхта. — Я ничего об этом не слыхал.
Барыцкий увлек приятеля к окну.
— В том-то и дело, — объяснял он, худой, подавленный, но и, как это ни странно, помолодевший. — На стройке вдруг начался балаган, я ничего не мог поделать, сообщил наверх, что бессилен, тогда приехал Романовский. Знали, кого прислать. Он показал, на что способен. Не желал говорить с людьми, выслушать их. Только стучал кулаком по столу да покрикивал. А сам знаешь: на поляка прикрикнуть — все равно что жеребцу под хвост крапиву сунуть… И началось. Останавливался один участок стройки за другим, шутка ли, четыре тысячи шестьсот человек в двух сменах. Романовский струсил и подался в Варшаву, все обрушилось на меня. Весь гнев рабочих, ну и прокатили, хорошо еще — нос не расквасили. Вовек этого не забуду, хотя мне повезло, другим доставалось похуже.
Снова помолчали.
— А теперь? — спросил немного погодя Зарыхта.
— Что теперь?
— Все время говоришь со мной, как с чужим. Не крути, разве мы первый день знакомы? — поморщился Зарыхта. — Что дальше?
— Не знаю. Сказали мне здесь, что моя фамилия не по вкусу какому-то профсоюзному деятелю. Что он постоянно меня шпыняет, меня, именно меня использует в качестве отрицательного примера. Ну и дают мне как из милости маленькую артель в Груйце. Ссылка в Груйец!
Я должен остаток жизни посвятить производству фурнитуры. Вчера приятель с другой стройки предложил мне основать собственное строительное предприятие. Понимаешь? Виллы строить для спекулянтов. И все такое прочее. Жить не хочется.
Какое я проявил тогда великодушие, благородство, — горько усмехается Зарыхта. — Протянул Барыцкому руку, хоть ему и всыпали сверху, — и так мы снова очутились в одной упряжке. Как это было прекрасно, плечом к плечу — в великолепном дуэте — осуществлять мечты молодости: гигантская строительная площадка, массы двинувшихся в города крестьян-рабочих. Снились ли нам в юные годы столь масштабные дела?
Когда он заметил впервые, до чего же они разные? В шестидесятом году? Или в шестьдесят четвертом? Барыцкий. Его успехи. Их становилось все больше. Может, он ставил перед собой более конкретные цели? Воспоминания, воспоминания…
— Как вы узнали о катастрофе, дядя? — вдруг спрашивает Болеслав. Это первые слова, которые прозвучали в этой комнате с момента появления Зарыхты. Дядя… Сбоку припека, разумеется, но именно так Болек называл Зарыхту в детстве.
— Ванда меня известила, — говорит Кароль. — Я немедленно приехал.
— Спасибо, — тихо произносит Людмила, словно он сделал это ради нее.
— Видите, дядя, какая это больница? Хлев, черт побери! — ворчит Болек, который, по словам Ванды, с годами делается сварливым. — Подумать только, что это конец двадцатого века! Кто бы мог предположить, что жизнь подтвердит мою теорию.
— Какую теорию?
— Я давно утверждаю, что, если бы тот или иной руководитель по крайней мере раз в месяц путешествовал на рейсовом автобусе или по железной дороге…
— По-твоему, из-за этого кое-что изменилось бы? — спрашивает Зарыхта, которого совсем не позабавила эта идея. — Я путешествую на поезде.
— Теперь. Когда-то было иначе, — говорит молодой Барыцкий не слишком тактично.
— Как можно, Болек…
— В принципе парень прав, — морщится Кароль. — Я вообще бывший человек. Если речь об этом, то согласен. Что же касается его теорий, то было бы лучше, если бы наш транспорт функционировал четче, а здравоохранение… — он внезапно умолк, ибо об этом не стоило сейчас вспоминать.
Таков этот Болек, угловатый, резкий, не скрывающий своих мнений. Любитель изрекать смелые суждения. Говорить парадоксами. Ханна едва его терпит.
В приемной снова воцаряется гнетущее молчание. За окном уже ночь. Больница угомонилась, все реже раздается стук захлопывающейся входной двери. Урчат водопроводные трубы, тянущиеся вдоль стены за спиной Зарыхты. В глубине коридора писклявый женский голос зовет медсестру. А здесь, в этой сумрачной комнате, продолжается ожидание, лишенное надежды.
— Он все еще на операционном столе? — спрашивает Кароль.
— Да, — говорит Людмила. У этой обычно плаксивой женщины глаза сухие и ничего не выражающие.
— Знаешь, как это случилось? — спрашивает Зарыхта.
Болек с возмущением отмахивается.
— Бею ответственность песет водитель грузовика. Он выехал на левую сторону…
— Жив?
— Целехонек. «Стар», сам понимаешь, как танк.
— Был пьяный?
— Просидел шестнадцать часов за рулем. Какой-то сверхсрочный рейс, несмотря на протест, его заставили поехать. Этим оправдывается.
— Выяснится, что виновных нет.
— Виновные! — восклицает Ирена. — Так ли это теперь важно?
И все замолкают.
Тишина, которая воцаряется, исполнена неловкости, Зарыхта ощущает в ней заряд взаимных претензий. Даже смерть Барыцкого не даст этим людям забыть застарелую ненависть. Снова боль в груди. Зачем я сюда приехал? С какой легкостью он убеждал себя раньше: такова жизнь. После инфаркта, этой вынужденной паузы, что-то в нем переменилось: иначе смотрит на людей, на их страдания. Не как прежде: сквозь призму эпохи, истории, а просто с точки зрения сегодняшней повседневности.
Как вот теперь.
Зарыхта знает Ирену давно: девчонкой, которая приворожила сановника, мудрой женщиной, переживающей зрелое чувство. Кароль помнит даже первую эскападу Барыцкого в сопровождении этой красотки. Очень ли она изменилась за это время? И да, и нет. На первый взгляд такая же стройная, молодая, изящная. Но Зарыхта еще до своей катастрофы заметил, что этот пастельный портрет приобретает резкие и темные контуры. Все менялось — Ирена, и Барыцкий, и их любовь.
Зарыхта увидел ее впервые в Казимеже. (Он помнил — удивительное дело, ибо никогда не обращал внимания на такие вещи, — даже то, что она была в белом платье с синей оторочкой и белых туфельках на высоком каблуке.) На симпозиуме руководителей ведущих строек страны Барыцкий — признанная величина и уже тогда один из главных приводных ремней целой отрасли — появился с напуганной и уж во всяком случае оторопевшей молоденькой девушкой. Никто не сомневался, что это его очередная победа. «Витамин Л» — как говорили тогда. Барыцкий принимал этот витамин не без пользы и, казалось, во всех отношениях был в превосходной форме. Мужчины подобного сорта меняли женщин запросто, но эта — Зарыхта понял сразу — была незаурядной. По вечерам молодые архитекторы из проектных организаций отплясывали с красивой девушкой до упаду, а кое-кто пытался и приударить за ней. Барыцкий взирал на все это с особым выражением лица.
— Жаль, что именно тебе досталась такая девушка, — сказал полушутя-полусерьезно Зарыхта.
Барыцкий неожиданно огрызнулся, причем злобно:
— Всегда мне всего жалеют…
— Кто? Что ты болтаешь?
— Все. Ты тоже.
— Ведь ты ее погубишь, — сказал Зарыхта и вдруг посерьезнел. — Погубишь наверняка. Ты всегда портил все свои игрушки, помнишь? Они стояли потом в твоей комнате на шкафу…
Барыцкий согревал в руке рюмку с коньяком, заглядывал в нее, словно желая прозреть на дне картину будущего.
— Кто кого погубит… Может, она меня, — произнес он тихо, другим голосом. Пододвинул поближе свой стул, осушил залпом рюмку и заглянул в глаза другу. — Я не могу от нее отказаться. Словно бес обуял. Она меня совершенно обезоруживает.
— А Людмила? Скажешь, что тебя не удовлетворяет ее интеллектуальный уровень? Что она не растет?
— Я совершенно обезоружен, ничего не могу поделать, — тихо проговорил Барыцкий. — Только теперь вижу, как пуста была моя жизнь. Я женюсь на Ирене.
— Ты спятил? — сказал Зарыхта. — Нельзя так обижать Людмилу. И Болека.
— Но и со мной надо считаться. Знаешь, какова была моя совместная жизнь с Людмилой? Преснятина. Она, — показал взглядом на танцующую Ирену, — она воздаяние за всю мою жизнь. Ты этого не понимаешь, для тебя такие проблемы…