— Ваш супруг вообще счастливчик. — И, обращаясь к секретарше, добавляет: — Верно, пани Зофья?
* * *
Спускаясь вниз, Зарыхта снова столкнулся на лестнице с Дурбачем.
— Хорошо, что я вас встретил! — обрадовался запыхавшийся человечек. — От вас можно получить информацию, что называется, из первых рук. Правда ли, что у Барыцкого были недавно какие-то неприятности?
— Ничего не знаю, — буркнул Зарыхта. — У кого не бывает неприятностей!
Дурбач с подозрительной сердечностью взял Зарыхту под руку.
— А так, между нами. Как его акции котируются в министерстве?..
— Сказал же, не знаю… Я не бываю в министерстве.
— Но сюда-то приехали. Не скажете же, что это экскурсия ради собственного удовольствия. Я сразу догадался.
— О господи! — вздохнул Зарыхта. — Ну и тяжелый же вы человек, пан Дурбач.
Он избавился от журналиста и, сгорбленный, с озабоченным лицом, вошел в комнату номер одиннадцать. В нерешительности остановился у порога. Тусклая лампочка в грязновато-белом абажуре, висевшая под потолком, едва освещала приемную, но Зарыхта сразу же всех разглядел. Не ожидал их тут встретить, хоть врач и упоминал о «семьях пострадавших». Может, именно это множественное число сбило его с толку, ибо в приемной находилось лишь семейство Барыцкого, но зато в двух своих ипостасях. Людмила и Болек сидели рядом под окном, стекла которого были замалеваны белой масляной краской. Напротив, точно на скамье подсудимых, застыла Ирена.
Зарыхта почувствовал себя неловко, ему не поправилось подобное совпадение, тем более что он по-своему любил Людмилу и Болека и вместе с тем с годами все более ценил Ирену. Но отступить уже не мог, поэтому вошел в маленькую комнату, притворил за собой дверь, молча приблизился к Людмиле, поцеловал ей руку, потом повернулся и стал перед Иреной, обратил внимание, что и с ней беспощадное время — а может, последствия внезапного удара — обошлось жестоко, приложился к ее узкой, выхоленной руке и лишь потом, потрепав по плечу Болека, обнял его. И все это молча, без единого слова.
Зарыхта вздохнул. Не для того, чтобы демонстрировать сочувствие или грусть: попросту его продолжала донимать духота. Снял пальто, поскольку в приемной было жарко, присел у стены, между двумя враждующими сторонами. Поглядел на эту троицу. Что за парадокс, Барыцкий, доселе разделявший этих людей, теперь вот таким образом соединил их. Еще раз вздохнул, прикрыл глаза и из-под опущенных век — по своему обыкновению — принялся наблюдать.
Больше всех интересовал его Болек. Парень вопреки ожиданиям Барыцкого избрал физику, область, чуждую легким успехам. Не то что Янек, который сразу же пырнул в глубины социологии и уже на первом курсе блистал своей эрудицией, начитанностью. Ханна заботилась и о том, чтобы сын изучал языки. И Янек стриг купоны: поспевал всюду, где его английский, французский, русский могли пригодиться. Всюду — то есть преимущественно в молодежных организациях, на симпозиумах, съездах, совещаниях. Был гидом, сопровождающим, председательствовал — его блокнот запестрел адресами друзей со всего света. Ханна этим очень гордилась. Пока Янека не занесло в одной из домашних дискуссий:
— Я гражданин мира! Прежде всего!
Ханна взглянула на Кароля.
— Такова нынешняя молодежь. Может, это и есть то новое качество, о котором и мы мечтали?
— Возможно… — призадумался тогда Зарыхта.
Болеслав Барыцкий, которому было под тридцать, вопреки нервотрепке и усталости все еще выглядел юношей. Барыцкий когда-то заметил не без иронии, что его сыночек — соцпрагматик и этот свой прагматизм превратил в некое подобие универсального орудия познания. В устах Барыцкого это не прозвучало тогда слишком гордо, но подобная жизненная позиция позволяла Болеку избегать ловушек. Сочтя, что так будет разумнее, он держался особняком. Потом признался Зарыхте: — Ведь я знал цену крикунам и догадывался, что за разглагольствованиями о свободе кроется левацкий догматизм.
Несмотря на то что время было бурное, Болеслав нашел свой путь, свое место. Он не мог сравниться с блестящим Янеком-Джоном. Обстоятельно, шаг за шагом делал свою не бог весть какую научную карьеру. Не добивался ослепительных успехов, никто не считал его гением.
Зарыхта интересовался судьбой Болека и знал о нем почти все — благодаря Ванде, которая, как и Янек, дружила с молодым Барыцким с детства. Поэтому был наслышан не только о перипетиях, связанных с нелегкой защитой его кандидатской диссертации, но и никому, кроме семьи, не известном эпизоде из биографии этого очкарика, не очень-то приятного в общежитии. Когда Болек оказался на стажировке в Швейцарии, ему навязался в друзья некий странноватый тип, тоже страстный альпинист. Все было «о’кей» вплоть до того дня, когда этот молодой человек из-за океана предложил Барыцкому работу в известном концерне, причем на фантастически выгодных условиях.
Болек деликатно отшил псевдодруга, не теряя — благодаря своей практической жилке — реалистического взгляда на это предложение. Ванда видела письмо, в котором ему предлагалось место и уточнялись условия.
— Соблазн был велик, — рассказывала она тогда отцу. — Но Болек утверждает, что речь шла скорее о его фамилии, нежели о квалификации. Так он утверждает. Но, может, это только его комплекс.
С минуту помолчали.
— А Янек… — вздохнул Зарыхта.
Услыхав имя брата, Ванда вспыхнула, она все еще не простила его.
— Для Янека родина там, где ему лучше. Эдакая своеобразная мораль.
— Думаешь, что ему там хорошо? — поморщился Зарыхта.
Можно было, конечно, проводить аналогии: мы потеряли Янека, Барыцкий потерял Болека. Но у тех конфликт обыкновенный, житейский, поправимый, — так думает теперь Зарыхта. И вдобавок чувство стыда. Досадно признаться самому себе, что известие о том, якобы у Барыцкого испортились отношения с сыном, доставило Зарыхте почти удовлетворение. Значит, не только я…
— Это нормально, — преуменьшала Ханна. — Молодой мужчина созревает, бунтуя против отца.
— Я, вероятно, был ненормальный…
— Ты в его возрасте бунтовал иначе. Что же касается Янека, то, знаешь ли, было бы лучше, если бы он получил зарубежную командировку. Некоторое время поживет вдали от нас. Вдали от Польши. Соскучится…
И он помог Янеку выхлопотать эту командировку.
Зарыхта вздыхает и возвращается к мыслям о Барыцком. Во всей их совместной послевоенной истории лишь однажды Барыцкий был на щите. Лишь однажды пришлось его выручать. Зарыхта пережил как раз свой политический триумф: год назад вышел из тюрьмы, реабилитированный, окруженный всеобщим восхищением. Говорили так, чтобы доходило до его ушей: ну и характер у мужика! Он был теперь новым великим человеком, обрел силу, жил так, словно жить предстояло сто лет, и, по своему обыкновению, упивался работой.
Как-то в здании Центрального Комитета Кароль увидал знакомую фигуру. Это был Барыцкий. Он шел согбенный, не отрывая взгляда от красного половика.
Там, в этом коридоре, со скрипящим половиком из копры под ногами, и осенью за стеклянной стеной, именно там решилась их судьба.
Барыцкий разминулся с ним, не узнал его, погруженный в свои мысли, Зарыхте пришлось окликнуть его:
— Янек! Погоди! — Тот остановился. Поздоровались без особой сердечности, и Зарыхта тут же догадался, что у Барыцкого неприятности.
Это был критический момент: все могло кончиться обменом репликами. Обернуться еще одной слинявшей экс-дружбой.
— Как дела? — спросил Зарыхта.
— Так себе. А что у вас?
— По-старому. Ты в Варшаве? Я потерял тебя из виду.
— Да, — сказал Барыцкий.
Постояли молча. Зарыхта всматривался в столь хорошо знакомое лицо. Ханна о Барыцком говорила плохо: изворотливый, карьерист, человек, не заслуживающий доверия. С годами мнение это становилось все резче и однозначней. После ареста Кароля Барыцкий не подавал признаков жизни. Боялся, — так утверждала Ханна. — Поэтому избегал твоего дома. Отплатил тебе за твою дружбу. Так ли было действительно? — думал Зарыхта. — Можно ли вообще отплатить за дружбу? И неужели страх имеет такую власть над людьми?