Поскольку последнее время его часто угнетала неуверенность, он обратился однажды к Ванде, к единственному человеку, который по-настоящему был близок ему и предай.
— Как по-твоему, только откровенно, ведь ты умна и знаешь меня. Мои мысли. Почему я ошибался в оценках, пренебрегал человеческими нуждами? Только без недомолвок.
Ванда была странным человеком, ее собственная жизнь складывалась не слишком удачно — прямо из девчонок она незаметно превратилась в брюзгливую старую деву. С отцом она была чутка и внимательна, но порой неумолимо прямолинейна. Это он ценил.
— Ты всегда был аскетом, — произнесла она, подумав.
— Что это значит? — вспыхнул он.
— Ты всегда был невзыскателен. Достаточно взглянуть на твою комнату. Разве так люди живут? Никаких потребностей. Как бы постоянно на чемоданах. Другие не чурались радостей жизни. У тебя на это не было времени. Мать права.
— Обвиняешь меня? — не на шутку испугался Кароль.
— Нет. Ведь я хорошо знаю, ты мерил на свой аршин и себя, и других.
Она смотрела ему в глаза с участием, но говорила осуждающим тоном:
— Я согласна с мамой, что ты уже давно, извини за прямоту, разминулся с новыми временами. Ты страшно упрямый. Может, поэтому? И наверняка не понимаешь нашей эпохи: научно-технической революции и роста потребления. Этой обратной связи. Одно обусловливает другое. Современный голод, эта жажда потребления не вяжется с твоим представлением об обществе будущего, сложившимся у тебя еще в годы мирового кризиса, до войны. Своего апогея ты достиг в середине пятидесятых годов. И там остался. Сознайся, ведь к тем годам ты охотнее всего вернулся бы?
— Я был, вернее, чувствовал себя тогда молодым.
— Вот видишь. Но по крайней мере ты никогда не был двуличным.
Это уже зазвучало как жалостливое утешение.
* * *
Доктор Клеменс Яхимович, с 1955 года заведующий больницей в Н., явился в тот день на работу с присущей ему пунктуальностью. Он настолько привык к своей больнице, что уже многие годы как бы не замечал ее материальной оболочки. Доктор прошел в кабинет, снял пальто и любимую старую шляпу (с некоторых пор он утратил былую элегантность). Надевая халат, обеспокоенно глянул в зеркало над умывальником. Мутное, искажающее отражение дешевое стекло не скрадывало все более заметных изменений. Глаза блеклые, белки краснее, чем вчера, все лицо в синевато-багровых прожилках. К старости я сделался бело-красным, — кисло усмехнулся он.
Действительно, гладко причесанные седые волосы, прилегающие к черепу, словно эластичная шапочка, резко контрастировали с багровым оттенком лица. Бодрость этого шестидесятитрехлетнего мужчины, плечистого, с огромными, разбухшими, как у прачки, кистями рук и квадратным, бульдожьим лицом, его цветущий вид уже два года были чистейшей видимостью.
Ибо Яхимович начал внезапно почти с каждым днем дряхлеть. Едва ли не одновременно вышли из повиновения безотказные доселе руки, глаза, сердце. Почему же до пятидесятилетнего возраста он совершенно не считался с возможностью такого варианта? Все, что угодно, только не унизительная, докучливая старость. Но вот внезапно скрутила его гипертоническая болезнь в острой форме, разладились почки, печень. Заглядывая в зеркало, Яхимович, опытный медик, всякий раз немедленно обнаруживал симптомы этих недомоганий. Вот хотя бы как сегодня.
Задребезжал телефон. В такую пору, до утреннего обхода? Удивленный Яхимович взял трубку, секретарша только буркнула, что звонят из милиции, и, прежде чем доктор успел что-либо сказать, соединила его. Зычный голос сообщил, что минуту назад на злосчастном четырнадцатом километре столкнулись две автомашины. Много жертв, скоро привезут тех, кто остался в живых.
И сразу же — как предостережение — прозвучала фамилия: Барыцкий.
Только этого мне не хватало! — с ужасом думает Яхимович.
Заведующий садится за стол, смотрит на свои огромные сцепленные руки. Барыцкий! Какое совпадение! Барыцкий в моей больнице! Достаточно подумать это, чтобы отчетливо увидеть внушительный кабинет Барыцкого и себя, и тех двух бедняг. Они сидят перед монументальным письменным столом, нервничают и испытывают досадное чувство полнейшей зависимости. Все в руках Барыцкого! Яхимович излагает, ибо так условились, наболевшие проблемы больницы в Н., называет цифры, вполне убедительные, но видит, что столь существенное для них дело Барыцкому представляется пустяковым. Затем, чтобы усилить красноречивость цифр и скрасить унылую серость этой статистики, пользуется чем-то вроде иносказания: достаточно, мол, исключить из плана несколько жилых домов на год-два. И предоставить приоритет больнице!
Такие доводы вызывают неожиданную реакцию. Барыцкого коробит, и это сразу же бросается в глаза. Он понижает голос, который и без того зловещ.
— Во-первых, — говорит он, — почему с этим обращаетесь прямо ко мне? А не по соответствующим ведомственным инстанциям? Во-вторых: исключить из плана несколько жилых домов, говорите. Будьте любезны предложить это рабочим «Сельхозмаша». Посмотрим, что они на это вам скажут.
И вот теперь Барыцкий очутится в моей больнице, — лихорадочно думает Яхимович. — Что я с ним сделаю? Куда его положу? А может, в коридоре? Пусть узнает, пусть насладится…
Но тут же понимает, что все это вздор. Барыцкий! Сейчас начнут трезвонить из Варшавы! Он смотрит на часы. Нельзя терять ни секунды.
Первым делом поручает секретарше срочно вызвать хирурга, имеющего вторую категорию, доктора Бухту (своего любимчика и вместе с тем enfant terrible[10] здешних медицинских кругов) и молодого врача Зофью Собутку, исполняющую обязанности ординатора терапевтического отделения (штатное расписание предусматривает вторую категорию, должность уже более двух с половиной лет вакантная). Прежде чем они явились, вызывает операционную сестру, изменяет распорядок дня — а день был как раз операционный, — отменяет ранее отданные распоряжения относительно дачи наркоза, велит установить койку в своем кабинете.
Бухта и Собутка уже в больнице, бегут по коридору. Яхимович, глотнув воздуха, в одной фразе сообщает им о катастрофе и приказывает немедленно очистить трехместную палату интенсивной терапии. Инфарктника и парнишку с травмой перенести в другое место. Зофья Собутка высоко подымает брови, от чего на ее девчоночьем лице появляется выражение, присущее аккуратным, исполнительным первым ученицам. Яхимович догадывается, ага, сейчас начнется: «Как это перенести? Состояние больных» и т. д. Чтобы предупредить эту болтовню, он говорит:
— Никаких дискуссий, коллега! Выполняйте мое распоряжение! А вы, коллега Бухта, готовьтесь к операции. Что вы, разве я прорицатель? Откуда мне знать к какой. Сейчас выяснится, скоро их привезут. Одну койку поставим в моем кабинете. Надо вынести шкафчик и кушетку. Да.
— Кого же это ниспослала нам добрая судьба? — осведомляется своим обычным нагловато-ироническим тоном Бухта. Безобразный, маленького роста, отягощенный всеми комплексами, какие только могут быть у мужчины-коротышки, он наделен невероятно ловкими руками. Воинственность и развязность, в сущности, поза: Бухта страстно влюблен в свою профессию. И слегка демонстративно, а может, и неискренне пренебрегает деньгами и привилегиями.
Если бы не его язык, возможно, он был бы ныне восходящей звездой в своей родной варшавской клинике. А так с треском вылетел, и шумок о нем даже сюда дошел, в провинцию. Талантлив, золотые руки, но слишком остер на язык. Кто с таким сработается?
— К нам везут Барыцкого, — говорит доктор Яхимович.
— Барыцкого? — оживляется Бухта. — Барыцкого бы в коридор, возле сортира. Это для него единственный шанс познать жизнь…
— Будьте серьезнее, коллега, — просит Яхимович. — Отложим ваше предложение до перерыва между робберами.
— Да я всерьез…
— Коллега Бухта, сейчас нам свалится на голову вся Варшава.
— И поэтому мы на полусогнутых… Как же иначе!
— Беритесь за дело, Бухта, — ворчит Яхимович. (Если не предваряет фамилии сакраментальным «коллега», это верный признак, что теряет самообладание.) — У меня нет желания выслушивать ваши демагогические рассуждения, — добавляет он резко и еще более багровеет.