Нельзя сказать, чтобы мне хотелось сломя голову нестись в Нью-Йорк по издательским делам, но тут все сошлось одно к одному, так что я взбесилась и решила с ходу: я хочу того же, что и Родни, даже если мне и придется покориться ему в плане физическом. Впрочем, на поверку вышло, что покорность эта далась мне не так уж тяжело. То есть ничего такого «особенного» меня не ожидало, зря я беспокоилась. Что же касается всего прочего, то ничего лучше и желать было нельзя.
Так что, когда Генри отбыл в Нью-Йорк, мне пришлось, как говорится, сделать ставку на новый курс. Правда, перед отъездом Генри решил на субботу и воскресенье отвезти меня подышать воздухом в Суссекс и ублажал меня там как только мог. Наверное, меня должны были бы мучить угрызения совести, потому что Генри ублажал меня изо всех сил. Но я думала лишь о том, как бы все эти причины и следствия, которые вытекают друг из друга, не испортили мне жизнь, вместо того чтобы ее скрасить. В конце, концов я поставила на новый курс, чтобы сделать свою жизнь менее скучной, а если в результате мне только и предстоит, что принимать решения и стоять перед выбором, скучнее вообще ничего не придумаешь. Как бы там ни было, одно решение я приняла — пусть я не могу не думать о Родни, говорить о нем с Генри я не стану. В конце концов, после того как Генри так меня ублажал, было бы черной неблагодарностью разговаривать с ним о Родни.
Однако вышло так, что Генри сам завел разговор о Родни. Оказывается, если поначалу леди Энн не потеряла лица, чудо это длилось недолго. Как-то в гостях, хлебнув джину еще больше обычного, леди Энн забылась и потеряла лицо прямо на глазах у Генри. Никто и представить себе не может, сказала она, во что ей обошелся Родни (ну зачем ханжит, подумала я, ведь сама же следом сообщила во сколько), и никогда в жизни она не получала так мало взамен. По-моему, трудно выразиться неудачнее, учитывая ее биографию. Генри огорчился; хоть Родни ему и нравился, леди Энн была его старым-престарым другом, но я сказала, хоть леди Энн и старая, спору нет, это еще не дает оснований верить именно ей (в конце концов, в таком возрасте не мудрено и выжить из ума), потом напомнила Генри, что «и в аду нет фурии злобнее»[59]. Мне ничего не стоило утихомирить Генри — он настроился ублажать меня и был готов отмести все, что могло ему помешать. Но я поняла, что отныне отношения Родни и Генри изменятся точно так же, как они уже изменились между нами тремя.
И мы остались с Родни на целые десять дней вдвоем. Родни не мешкая предложил мне уехать в Париж и попал в точку. Точнее попадания и быть не может. Прежде всего потому, что адюльтер в Париже — это уже само по себе нелепо.
— При твоей неуверенности, при твоей страсти смотреть на свои поступки со стороны, — сказал Родни, — такой вариант должен тебя устроить как нельзя лучше.
Следует заметить, что Родни, хоть мы с ним и ровесники, отлично меня понимает: мои поступки и впрямь меньше беспокоят меня, если я их вижу в нелепом свете. Но меня совсем не устраивало, как Родни толковал мое поведение: например, когда я его спросила, почему, мол, я такая, он ответил:
— А потому, радость моя, что ты продукт своей среды — и тебе никуда от этого не деться.
Но в общем-то, Родни к этому времени почти перестал подавлять меня своим «аристократизмом». Однако наши отношения не зашли еще так далеко, чтобы я могла поделиться с Родни своей теорией на его счет.
А по моей теории, как вы уже, наверное, догадались, выходило, что Родни ни больше ни меньше чем авантюрист, чтобы не сказать мошенник. Я, конечно, догадывалась, что дела у него идут из рук вон плохо, — и по обрывкам доносившихся до меня телефонных разговоров, и по лавине счетов, обрушившихся на него. Родни поступил молодцом, оплатив нашу поездку в Париж. Хотя надо сказать, что он уже несколько недель не платил за квартиру, и нельзя не сказать, что на поездку в Париж он смотрел как на своего рода капиталовложение. И все равно, по-моему, он большой молодец, что оплатил нашу поездку, при том, что сам сидел по уши в долгах. Хочу добавить, что поездка чуть не до последнего дня удалась на славу — все, о чем только можно мечтать, что только можно пожелать, было к моим услугам. К тому же, хотя Родни скорее всего об этом не догадывался, мне было бы гораздо труднее изменить Генри в его доме (потому что, как ни крути, — это дом Генри, хоть он и принадлежит мне).
Лишь накануне отъезда, когда мы сидели в кафе, выходящем окнами на змеящуюся лестницу Фонтенбло, и потягивали аперитив, Родни приступил к следующей стадии своих домогательств. Разумеется, я была к этому готова — вот он, тот самый выбор, перед которым меня поставят, вот оно — то самое решение, от которого мне никак не уклониться, а значит, и все прочее тому подобное, чего я надеялась избежать, хотя в глубине души и понимала, что надежды эти несбыточные. Как и следовало ожидать, Родни попросил меня бросить Генри. Сперва он сказал, что мы оба этого хотим. Потом — что он слишком любит меня, чтобы позволить и дальше вести эту убогую, противоестественную жизнь с Генри, — ведь от такой жизни я что ни год становлюсь все злее и выкрутасничаю все больше. Потом — что я, как и он, рождена жить взахлеб, использовать все и вся, а использовав, отшвыривать и переходить к другим. Словом, совсем заврался, но откуда Родни было знать, что больше всего меня в нем привлекала как раз его жуликоватость. Я легко представила, как мы колесим на мои деньги по свету, перебираясь из гостиницы в гостиницу, представила я, и какой крах нас ожидает, когда мы промотаем мое состояние, которого, я уверена, Родни хватит на один зуб. Но именно его лживость, ненадежность, а может, и крывшаяся под ними порочность притягивали меня сильнее всего.
Родни тем не менее этого не понял, а может, был слишком поглощен своими целями и вообще ничего не замечал. Иначе как объяснить, почему он внезапно переменил пластинку, повел себя, как испорченный мальчишка, который хнычет, что он больше так не будет. Да, он на краю пропасти, говорил Родни, и я могу подумать, что он охотится за моими деньгами: он ведь догадывается — для меня его дела давно не секрет. Пришлось признать, что так оно и есть.
— Вот и хорошо, — сказал он. — Значит, худшее тебе известно. — И все равно я должна поверить: если я буду с ним, все пойдет иначе. У него есть талант, и при моей поддержке талант его развернется в полной мере. Понимаю ли я, вопрошал Родни, какой жизнью он жил? Вот тут-то он и рассказал мне о своем прошлом — об отце, ограниченном, не больно преуспевающем подрядчике из шотландского городишки; жалостно описал, как опостылел ему этот душный мирок, какую тяжелую, пусть и не вполне честную борьбу он вел, чтобы выбиться из этого затхлого окружения, какие препятствия ему пришлось преодолевать. Лишь я, канючил он, могу вернуть его на путь истинный.
Материнское начало во мне, как видно, не слишком развито, потому что его рассказ меня ничуть не тронул; я чувствовала только одно — меня надули. Не будь я уверена, чего бы там Родни ни плел, что жизнь с ним будет скорее такой, как я ее себе представляла, чем такой, как сулил Родни, я бы тут же ему отказала. А так я ответила, что мне надо еще подумать. Я хочу пожить в Лондоне как минимум две недели одна, после чего дам ему ответ. Родни не возражал: ему так и так нужно было остаться во Франции по делам, и я уехала в Лондон без него.
Вернувшись из Америки, Генри, по-моему, очень обрадовался, обнаружив, что Родни у нас не живет. А немного погодя обрадовался и того больше. Я-то, во всяком случае, обрадовалась — ведь окажись Родни у нас, Генри его непременно бы поколотил, тем самым подкрепив конкретным примером воззрения Родни если не на цивилизованность, то на необходимость жестокости в жизни. Не исключено, что Родни, как более молодой, одержал бы верх, и то-то бы я обозлилась — из-за Генри, конечно. Но так же вероятно, что верх одержал бы Генри, — и то-то бы я расстроилась: не так я представляла Родни, и мне совсем не хотелось, чтобы он упал в моих глазах.