Не последнюю роль тут играет и мое отношение к нашему браку. Не стану распространяться, скажу только — в нынешней Англии почти все относятся точно так же почти ко всему. Я из кожи вон лезла, чтобы только попасть в семью с прочным положением, потому что положение моей семьи никак нельзя было назвать прочным; говоря о непрочности, я подразумеваю непрочность отнюдь не материального (я происхожу из семьи вполне обеспеченной, и у меня есть свое, и немалое, состояние), а общественного положения; так что, выйдя за Генри, я была на седьмом небе: ведь Грифоны занимают вполне прочное положение в своем кругу, «не высший свет, отнюдь, но вполне почтенное, провинциальное семейство, Джун, голубушка», по определению матери Генри. Едва этому прочному положению что-то угрожает, я начинаю держаться за него руками и ногами. По преимуществу же вокруг тишь да гладь, и тогда мне хочется большего размаха и разнообразия, меня влечет риск и опасности. Впрочем, все это, по-моему, вам станет ясно из моего рассказа. Как бы там ни было, такое отношение к нашему браку мешает мне вести себя с Генри естественно, и я иронией держу его на расстоянии. Он это чувствует и тем же путем держит меня на еще большем расстоянии. Все это, я надеюсь, объяснит наши узкосемейные остроты и прочее тому подобное, чем изобилует мой рассказ. Да, кстати, что касается прочного положения и риска: пословица «один пирог два раза не съешь» — не для меня, и вы в этом убедитесь.
Но мы опять-таки отвлеклись от Родни Кнура — ровно через неделю Генри и впрямь пригласил его на обед. Конечно же, на поверку Родни оказался далеко не таким противным, как его представлял Генри, вернее сказать, как я его описала, — Генри и тут, по своему обыкновению, надо мной подшутил. Но все равно он оказался препротивным. Эту гнусную ересь, что он нес, он изрекал с апломбом, он не иронизировал, как мы с Генри, а отпускал остроты, чего я не выношу. И все равно должна признать, что и при первом знакомстве остроты Родни были мне не так уж неприятны; отчасти потому, что у него обольстительный баритон (не понимаю, почему я так пишу о его голосе, будто он певец), низкий и звучный, а такие голоса меня всегда будоражат, отчасти же потому, что эту гнусную ересь он умел выгодно подать.
Возьмем такой пример. Генри сказал:
— А ведь среди ваших друзей, Кнур, должно быть, много евреев.
Родни недоуменно поднял брови.
— Помилуйте, — сказал он, — с какой стати?
Генри ему:
— Большинство антисемитов этим прикрываются.
На что Родни:
— Видно, именно поэтому я и не антисемит. Да и откуда у меня взяться друзьям-евреям? Где бы я смог с ними познакомиться? Разумеется, когда покупаешь картины и антиквариат, такое случается, только это вряд ли может считаться знакомством. Тут, естественно, без них никак не обойтись. Ну и, конечно, если поехать в Палестину, но без этого как раз вполне можно обойтись.
А я ему:
— Ну а Дизраэли? Ведь не кто иной, как он, родоначальник современных консерваторов. — И покосилась на Генри: он в ту пору заимел манеру называть себя демократом консервативного толка, хотя после Суэца он заявил, что сам не подозревал, насколько глубоко в нем укоренился либерализм.
Родни мне:
— Почему вы завели такой малоприятный разговор?
На что я:
— Значит, вы все-таки консерватор?
А он мне:
— Если из ваших слов вытекает, что я придерживаюсь взглядов лорда Элдона и преклоняюсь перед мужеством лорда Сидмута[48], тогда вы правы.
Тут Генри вставил:
— Ну, а Суэцкий канал, а Британская империя? Ведь они — детища Дизраэли.
Родни величественно парировал:
— Британская империя даже в пору своего расцвета была всего лишь необходимой отдушиной для буржуазной спеси выкормышей Уинчестера и Регби. — И продолжал — Вот плантации и ссылка в колонии — это вещь!
Генри, в жизни которого Чартер-хаус[49] значит очень много, хоть он в этом никогда не признается, возразил:
— Полно, не станете же вы равнять Уинчестер и Регби.
Родни улыбнулся и с преувеличенным пылом поддержал его:
— Ваша правда, старина!
Так он поставил Генри на место, а мне, напротив, даже несколько польстил. Впрочем, Родни тут же перевел разговор:
— Я был рад, — сказал он, — перейти в вашу фирму, Грифон, прежде всего потому, что ваши книги прекрасно изданы. Я хочу, чтобы моя книга, если уж ее издавать, была оформлена элегантно. — И этим очень польстил Генри. Они еще долго толковали о книгах, вернее об оформлении книг; я почти не принимала участия в разговоре — если меня что и интересует в книгах, так это содержание, а не оформление. Между делом выяснилось, что у Родни замечательная коллекция книг, и не только книг, но и всякой всячины — фарфора, эмалей, византийской слоновой кости и резьбы индейцев Центральной Америки. Он не замедлил сообщить нам, что при его скромных доходах более крупные вещи ему не по карману и что — опять же при его скромных доходах — с каждым днем все труднее приобрести что-нибудь стоящее, но тем не менее он эти трудности преодолевает. У нас, однако, сложилось впечатление, что крупные вещи ему просто не интересны и что доходы у него не такие уж скромные.
— Благодарение господу, — сказал он, — у меня нет денег на покупку инкунабул — этих унылых сокровищ педантов. Что до меня, я предпочитаю им эльзевиры — приличные классические авторы, и притом в обворожительных изданиях. У меня есть восхитительный Цицерон и единственная эротика, которую вообще стоит иметь, Овидиевы «Amores»[50].
В связи с Овидием Родни обронил мысль, которая объяснила мне мое отношение к нему.
— В литературе нет ничего трогательнее плача изгнанника Овидия по Риму. Ведь точно такие же чувства испытывает сегодня любой просвещенный англичанин, обреченный жить на родине и томиться по Средиземноморью, а впрочем, и по любой другой стране, за исключением Англии. Словом, «О милый край, страна моя» и всякая такая штука. — Все это Родни изрекал с улыбкой. Спору нет, держался он до омерзения претенциозно, но мне самой так часто хочется очутиться как можно дальше от Англии, что я вдруг почувствовала, насколько он честнее меня, и устыдилась.
Тут выяснилось, что хотя Родни и объездил чуть не весь свет, сам он теперь обречен жить на родине. На него обрушились, сказал он, семейные хлопоты. Сейчас он подыскивает себе дом наподобие нашего. Он даже намекнул — правда, в этот вечер он ничем больше не выдал свою страсть к коммерческим авантюрам, — что предпочитает купить разом несколько домов, потому что лучшего помещения капитала не найти. А пока он остановился у леди Энн Дентон. Я возьми да и скажи: не устал ли он от нее, хорошенького, мол, понемножку. Родни только улыбнулся: леди Энн, сказал он, его старейший друг, и таким образом меня поставил на место, а себя выставил в хорошем свете. (Генри потом меня отругал, а заодно и просветил: оказывается, у Родни с Энн роман. Я и поразилась и расстроилась. Верь после этого россказням о дебютантках. Леди Энн вполне старая — ей за сорок, — и к тому же сильно потрепанная и проспиртованная. Язык у нее злой и забавный, а сердце золотое. Временами я выношу злоречье леди Энн только из-за ее золотого сердца, временами же только злоречье примиряет меня с ее золотым сердцем. Временами мне претит и то и другое. Впрочем, как вы уже могли убедиться, я всегда отношусь к людям двояко. Генри же, напротив, очень привязан к леди Энн. Дружба с ней позволяет ему считать себя человеком широких взглядов, а это ему импонирует.)
В тот вечер мы с Родни схватились из-за снобизма.
— Помилуйте, да я за честь почитаю быть снобом, — сказал Родни, когда я обвинила его в снобизме. — А какие еще страсти остались нам? Жаль только, что нынче почти нет людей, знакомства с которыми стоило бы добиваться. Но несколько таких семейств все же сохранилось даже в Англии. Снобизм так же много значит в моей жизни, как в жизни Пруста!
Я сказала, что, хотя снобизм много значил в творчестве Пруста, я не уверена, что он много значил в его жизни.