В предоперационной больная уже лежала на столе. В ужасе Криста подумала: «Еще и это — ребенок!»
Перед ней стоял доктор Паша. Его настоящее имя она никогда не научилась выговаривать. Он приехал из Ливана, и так называли его все. Доктор не обижался, потому что знал, что все его любили.
Криста увидела: хирург взял нож и без колебаний, словно перед ним лежала деревяшка, сделал разрез на ноге выше стопы.
Ей сразу же стало дурно, и она подумала: никогда не будешь ты медицинской сестрой, один этот маленький разрез так на тебя действует, при операции ты присутствовать не сможешь.
Доктор Паша копался в ране, что-то выискивал. Криста даже обрадовалась приступу обморочной слабости, доказывающей ее непригодность. Она смутно и расплывчато видела круглые черные глаза доктора за очками в роговой оправе, и совсем издалека прозвучал его добрый голос: «Взгляните, это вена. — Он поднял ее пинцетом. — Теперь я надрезаю».
Она никак не могла себе представить что можно надрезать эту вену, тонкую, как веревочка. Ей хотелось увидеть это, пока она еще не потеряла сознание. Надрез действительно удался, но даже эта тонкая трубочка туда ни за что не войдет. Доктор Паша дважды тщетно пытался это сделать. Боже, что будет, если ему это не удастся, ведь там, рядом, больную ожидают другие врачи. Может быть, он волнуется? Но Паша не волновался. Он что-то сказал сестре, и она вошла с еще более тонкой трубочкой. И снова безрезультатно. От напряжения Кристе захотелось засунуть в рот большой палец — дурная привычка, оставшаяся с детских лет, — и лишь тогда она заметила, что у нее на лице маска. Наконец трубка проскользнула внутрь. Паша объяснил: «Первое время после операции эта трубочка останется в вене, она будет, так сказать, пищеводом для всех лекарств, вводимых через кровь в организм. Сейчас больной через трубочку вспрыснут вызывающий онемение яд кураре, когда-то умные индейцы смазывали этим ядом кончики своих стрел».
Дыхание малютки замедлилось, а затем вовсе остановилось. Доктор Паша тут же через рот ввел в дыхательное горло тонкую резиновую трубку и включил аппарат искусственного дыхания. Криста видела, как снова поднимается и опускается грудная клетка.
И лишь тогда ей пришло на ум, что все это только безобидное начало и главное ждет ее впереди.
Паша приветливо смотрел на нее. Поразительно, думала она, когда все лицо закрыто и видны лишь глаза, можно лучше узнать характер и настроение человека, чем когда видишь все лицо.
Врач сказал: «Вам лучше войти в операционный зал после того, как будет вскрыта грудная клетка. И все время глубоко дышите».
«Нет, — отвечала Криста, к немалому своему удивлению, — я пойду вместе с ней». Она шла рядом с каталкой, которую двигали в операционный зал.
У малютки были золотистые косы и длинные темные ресницы. Впереди у нее не было зуба, возможно, когда он выпал, мать подарила ей по этому случаю монетку. Так было у одной подружки Кристы, и она страшно той завидовала. Тетка никогда ее не баловала. Монетка в пятьдесят пфеннигов за первый выпавший зуб осталась для Кристы символом теплоты и надежности, тоски и мечты. Сейчас Криста шла рядом с каталкой. Эта девочка не может умереть, она обязательно должна выздороветь.
Заведующий отделением и четыре хирурга стояли вокруг больной, протиснуться между ними Криста не могла. Она наблюдала за операционной сестрой, подававшей множество инструментов и все время вдевавшей в иглы нитку. Криста думала о своем шитье, воротничке для Сибиллы, бывшем всему виной. Никогда не достигнет она мастерства, каким владела эта сестра.
Заведующий отделением впервые поднял глаза и заметил, что Криста не видит, как идет операция.
«Лестницу для Кристы», — бросил он и тут же весь сосредоточился на операции. Кто-то притащил лестничку из четырех ступенек. Криста взобралась наверх, должна была пригнуться, чтобы что-либо увидеть, ей не за что было ухватиться. Совсем близко висела большая операционная лампа с рукояткой. Но она вовремя сообразила: если ее коснуться, лампа закачается и не будет ровно освещать операционное поле.
Теперь грудная клетка малютки была широко открыта. Это позволяло заглянуть внутрь. Снаружи видно было только операционное поле, окруженное серо-зеленой марлей. Врачи работали очень сосредоточенно, и даже непосвященный чувствовал, насколько движения и мысли одного согласованы с мыслями и движениями других. У нее возникло ощущение, что, если здесь сойдутся двое не понимающих друг друга, им нельзя вместе оперировать.
Мысль, что она когда-нибудь сможет принадлежать этому коллективу, показалась ей слишком дерзкой. Было нечто особенное в том, что она могла видеть все происходящее. Она чувствовала торжественность этой минуты и была глубоко взволнована. Она еще не знала, что через несколько мгновений произойдет событие, которое станет одним из самых глубоких переживаний за всю ее жизнь.
Какой-то инструмент был введен в открытую грудную клетку, раздвинуты ребра… Она отвела взгляд, для нее это было чересчур. Она не заметила, как рядом с ней оказался Паша. Он коснулся ее плеча и тихо сказал на своем своеобразном немецком: «Криста, пожалуйста, смотрите».
Она подняла глаза и увидела, как бьется живое человеческое сердце.
Ребенок лежал недвижим в глубоком беспамятстве, но сердце его продолжало биться. Обнаженное и беззащитное, оно взывало к врачам об исцелении.
Криста подняла руки в непривычных белых перчатках, чтобы вытереть слезы — она не смогла добраться до слез…
К этому не привыкнешь никогда, никогда, даже если изучаешь эту профессию семь лет — любишь ее, — а теперь уже, может быть, больше не…
На этот раз Криста без маски, но слез она не вытирает.
На улице грохочет тяжелый грузовик. На стене над пустой детской кроваткой мелькают светлые зайчики.
— Криста! — Марианна видит лишь короткие черные волосы на подушке.
— Сейчас, — говорит Криста, пытаясь взять себя в руки; за это «сейчас» Марианна и полюбила ее.
Хорошо водителю этого грузовика, он здоров, возможно, насвистывает песенку.
Наступает тишина, затем Криста тихо говорит:
— При первой операции, которую я наблюдала, больная находилась в тяжелом состоянии. Это была девочка чуть постарше Биргит. Хотя я в этом еще ничего не смыслила, у меня во время операции было ощущение, что все опасались за ее жизнь. Хирурги выглядели озабоченно и все время следили за аппаратами, контролирующими работу сердца. Я сошла с маленькой лестницы, на которой простояла три часа, и подошла к врачу-анестезиологу, стоявшему за занавеской. И я вновь увидела лицо этой девочки. Оно было таким белым, каким я никогда не видела человеческое лицо. Лишь под закрытыми глазами лежали тени. Я никогда не видела цвета ее глаз. Одна коса расплелась и свисала со стола. Все внимание молодого анестезиолога было сосредоточено на ребенке и аппаратах. Я даже не осмелилась с ним заговорить. Я слышала, как профессор — тогда он был еще заведующим отделением — давал указания. Его голос показался мне чужим.
Вдруг он зарычал: «Пожалуйста, поживее, господа!»
Это прозвучало страшно. Не помню, чтобы он когда-нибудь говорил «поживее» и «господа». Ведь это были его сотрудники и друзья. У меня становилось все тяжелее на сердце. Потом мне показалось, что взгляд анестезиолога стал менее напряженным. Но полной уверенности в этом не было. Он взял волосы ребенка в свои руки и начал их заплетать. Он заплел их до самого конца, и я знала, что дитя будет жить, иначе он бы этого не делал, это было бы бессмысленно. Все одновременно заговорили, дребезжали инструменты, текла из крана вода, кто-то смеялся… У ребенка были голубые глаза.
«У нее голубые глаза, — прошептал Карл, впервые увидев свою дочурку, — дорогая, дорогая моя».
Тогда они жили уже вблизи Балтийского моря в деревне Энгельдин, очень походившей на город.
К началу школьных занятий они украсили зал осенними цветами. По-праздничному одетые родители, школьники и учителя сидели на светлых полированных скамьях. Карл, будучи заместителем директора, произнес вступительное слово. Во время его речи несколько раз аплодировали. Марианна сияла от гордости.