- Не посмотрите ли вверх?
Я поднял глаза и действительно увидел каменную колесницу с четверкой пантер. Начинал идти мелкий снежок, и меж колонн протягивались белые нити - в самый раз сушить наряды голого короля.
- Нам сюда, - опустил меня на землю мой провожатый, и я пошел с ним рядом, приноравливаясь к его зернистому шагу.
- А признайтесь, задели вас вчера мои слова за живое? - повернулся он ко мне, когда мы прошли через едва отмеченные мною двери вглубь дома.
- По правде сказать, с этой точки зрения я к стихам еще не подходил.
- Ну да, он хоть и поэт, но человек реальный. Вот тебе исторические факты, и фантазиям тут не место, - рассердился мой низенький спутник. - А как же вдохновение? Дух высокий?! Думаете, - он вдруг перешел на шепот, - писалось бы ему, если б он знал только очевидное? И кому в каких границах эта очевидность дается?
Мне захотелось поговорить с ним об этом подробней, но меня отвлекла та необычного вида лестница, по которой мы стали подниматься. Собственно их было даже две, но занимали они пространство, соответствующее одной, потому что друг с дружкой переплетались, как дерзко преувеличенные чьим-то замыслом, фантасмагорические спирали. У меня закружилась голова, и я чуть не оступился, стараясь понять, какая из них к какому этажу ведет.
- Если один посетитель поднимался, то другой в это же самое время мог спускаться вниз и с ним не встретиться, - сообщил Серафим Гаврилович. - Во всем мире такие можно по пальцам пересчитать.
"Скорее по ребрам", - подумал я.
- Держитесь за поручни, - предупредил он, видя, как изменилась моя походка.
Я взялся за старые крашеные перила и тут только сообразил, что не знаю и даже не догадываюсь, ни куда мы по этим лестницеобразным причудам идем, ни зачем. И почему мой спутник, как Миша-декламатор, понижает голос и по старинке называет ограждение поручнями, а сам Пушкин ему Сашенька?
Я помялся, глядя в его широкую, как у бобра выпуклую спину, и спросил:
- Мы к кому-то в гости?
- Можно и так сказать, - не оборачиваясь, отозвался Серафим Гаврилович.
- Высоко еще подниматься?
- Уже пришли, - снова охотно ответил он и остановился на площадке меж двумя этажами, на которой не было ни одной двери.
- Выше мы не пойдем, верхних этажей во времена оные не было.
Он скрипнул своими невысокими, блестящими сапожками, достал из правого кармана клетчатый носовой платок и отошел в угол. Но вместо того, чтоб высморкаться, как можно было совершенно естественно предположить, аккуратно протер им кусок стены на уровне своих плеч и приложил к ней ухо.
Лицо Серафима Гавриловича, вначале напряженное и сосредоточенное, стало постепенно размягчаться и озаряться блаженной улыбкой.
- Что там? - не утерпел я. - Мыши сахаром пируют?
Он благоговейно еще раз прошелся платком по стенке, сунул его в карман и жестом предложил мне попробовать самому. Я сдвинул шапку и, придерживая ее рукой, повторил его маневр.
На вид широкая кладка в этом месте была тонка или же ее прорезал изнутри воздушный канал. Камень был неприятно холодным и шершавым, и внутри него гулял ветер. Видя, что выражение моего лица все то же и я собираюсь распрямиться, мой знакомый тревожно зашептал:
- Еще, еще, сейчас будет.
Я снова приник и погрузился в заунывный зимний гул. Временами он слабел и переходил в легкое потрескивание, словно разжигали щепочки в камине, потом нарастал с новой силой. Но каждый раз тональность его менялась. Вдруг с той стороны что-то пронеслось, и мне в ухо раздалось приглушенное, подобно вздоху: "Ба!" Я прижался к стене крепче, а Серафим Гаврилович заулыбался и, как китайский болванчик, закивал мне головой.
Я подождал еще и не то с ужасом, не то с восторгом совершенно отчетливо услышал новую фразу. Голос был приподнятый, немного тонковат, но окрашен в теплые тона, неравнодушный. И я его узнал.
- Он сказал: азагиз! - воскликнул я в волнении, отходя от стены и глядя в живые глаза моего спутника. - Он... Я слышал! Я сам слышал!
- ю sa guise*, - поправил он меня. - Кому-то объясняет по-французски.
И пригнулся ухом к стенной воронке.
- Нет, сочиняет... Солнечный человек!
Мы постояли еще минут десять. Я у перил, он - склонившись к таинственным звукам. В доме было тихо, будто никто здесь и не жил, а, может, и вправду чья-то воля оскверненья этих стен плебейским душам не позволила.
- Бывало, что и другие вступали, знакомые его. Детьми мы знали всех наперечет. Дети всё слышат, взрослые - единицы. Вы вот умеете услышать. Но раньше как-то было лучше, ясней, теперь все больше сливается с шумом ветра. Не слушает никто, вот и уходят голоса в прошлое.
Мне вспомнилось, как я ребенком играл с тряпичной куклой, и никто, кроме меня, не видел, как похожа она была на мадонну с бабушкиной иконы, и удивлялись, что я зову ее Пресвятой.
- Вы французский, наверно, не знаете? - спросил я, в который раз чувствуя все недостатки своего коллективно-куцего образования.
- Это вы, молодой человек, французского не знаете, а я и в гимназии и дома трем языкам обучался и, хоть первым учеником не был, но до сих пор помню. ю sa guise - то есть на свой манер. У кумира вашего много стихов на французском, - добавил он и начал спускаться вниз.
Я бы охотней остался, но какая-то сила заставляла меня во всем верить и повиноваться этому дивному человеку. И я пошел за ним.
Он ступал осторожно, не торопясь, и о том, что еще слышал в этом гуле ветра, мне не рассказал.
- Скажите, - попросил я, когда мы были уже внизу, - но что это было? Как? Этому есть какое-то объяснение? Хотя бы название?
- Cela ne nous regarde pas. Ce sont les choses de Dieu**, - ответил он.
И без того смущенный, я не решился снова обнаруживать свое невежество и перевода не спросил. Но он сам почувствовал, как снедают меня расспросы, и, остановившись, задумчиво глядя перед собой, проговорил:
- В иное время под Новый год тут и шум бала бывал слышен. Здесь ведь была первая бальная зала в городе!.. Какие дамы съезжались!.. Музыка... Шелковые туфли по паркету... Страусовый пух носит сквозняком...
Он помедлил. Казалось, в эту минуту он все это видел перед своими глазами. Я смотрел на него, как на бога. Если б он только мог взять меня с собой!..
На улице нашего века еще шел снег. Вечерело, кое-где зажигались застекленные огни. Мы вместе дошли до угла, на котором наши пути расходились, немногословно попрощались, и мой шестикрылый Серафим растворился в темной бегущей толпе.
Я постоял, поднял голову, все еще с холодком у правой щеки, и увидел маскароны. Один был похож на него, и в раскрытом рту с опущенными уголками нарастала снегом белозубая улыбка.
* По-своему (о желании), на свой лад (франц.)
** Нас это не касается. Это дела Господа (франц.)
"Once around"*
Чья-то стрелка идет по кругу, другому ее заменяет электронное табло. Мое время движется по овалу. Внутри он светлый, гладкий, как земля на трех китах, снаружи обведен синей пастой. Я люблю сине-голубой для отпечатков времени и пространства. Один год - один овал. Маленький планчик огромного Колизея. Овал, а не круг, потому что это фигура напряженная - в ней есть стремление расправиться, своими расходящимися боками наподдать мешающим близстоящим - и гибкая, как резинка для конского хвоста. Длинная ее ось лежит горизонтально, и отсчет идет от самой нижней точки.
Начинается год холодно-официально, в январе, и заканчивается там же, на его подходах. Но это единственное место, в котором я делаю уступку и иду в ногу со всеми. Как только первое число минует, я устремляюсь по овалу вправо вверх, против течения, и плыву, словно форель, в чистой, белой заводи времени, потому что ни январь, ни февраль никаких событий мне не сулят.