Когда, на следующий день, я увидел моих благодетельниц, их лица и весь их вид говорили об успехе. Это настроение проявлялось у них с каждым днем все ярче, а между тем в моем положении не происходило никаких перемен. Так прошло несколько месяцев.
Наконец, 18 апреля 1764 года в 9 часов 15 минут утра я увидел моих покровительниц у окна с листом бумаги в руках. На этом листе я ясно разобрал написанные огромными буквами слова:
«Маркиза Помпадур скончалась вчера, 17 апреля 1764 г.»
Небеса разверзлись предо мной. Я счел себя спасенным. Я был уверен, что не пройдет и дня, как мои оковы будут разбиты. Все мое преступление состояло в том, что я возбудил гнев этой властной женщины. Ее смерть должна была положить конец моим страданиям. Я был до того в этом уверен, что даже уложил свои вещи. Но дни шли за днями, а я, к удивлению своему, не получал никаких известий о своем освобождении.
Даже офицеры Бастилии, казалось, были возмущены подобной несправедливостью и может быть впервые почувствовала ко мне сострадание. Один из них намекнул мне, что наследники маркизы, опасаясь позорных разоблачений и справедливых требований ее многочисленных жертв, вероятно, подкупили министров, во власти которых было заглушить последние вздохи этих несчастных.
Я счел себя безнадежно погибшим. Я увидел другой заговор против себя, еще более ужасный, чем первый. Прежде я был во власти раздраженной женщины. Теперь мне предстояло сделаться жертвой министра, — существа еще более презренного, а потому еще более жестокого. Ненависть фаворитки могла погаснуть, но преследование сановника, более обдуманное, должно было кончиться только с моей смертью.
Все эти мысли привели меня в страшное возбуждение. Движимый яростью, я излил обуревавшие меня чувства в письме к Сартину. Оно было послано ему 27 июля 1764 года. В ответ лейтенант полиции приказал снова бросить меня в подземелье…
Я оставался в каземате на хлебе и воде не очень долго — до 14 августа. Очевидно, Сартин испугался, как бы офицеры Бастилии — свидетели его прежних «дел»— не догадались о причинах его теперешней жестокости. Поэтому он распространил в крепости слух, что я буду скоро освобожден, но что сначала меня отвезут на несколько месяцев в монастырь, так как мне необходимо привыкать к свежему воздуху постепенно.
В ночь с 14 на 15 августа 1764 года меня извлекли из моего подземелья и, заковав в кандалы мои руки и ноги, под конвоем полицейского агента, по имени Руэ, и двух стражников, перенесли в фиакр. Здесь разыгралась невероятно жестокая сцена: конвойные надели мне на шею железную цепь, конец которой проходил у меня под коленями; затем один из них зажал мне рукой рот, а другой сильно потянул за цепь, — таким образом, они буквально согнули меня пополам. Боль, которую я при этом испытал, была ужасна. Мне показалось, что у меня сломаны все кости. В таком состоянии меня перевезли из Бастилии в Венсен.
X
После моего письма лейтенант полиции поклялся в моей гибели. Но моя смерть не удовлетворила бы его: чтобы месть его была полная, ему надо было насладиться моими муками.
Вот докладная записка, которую он написал министру Сен-Флорентену, чтобы добиться моего перевода в Венсенский замок.
Прежде чем привести этот документ, необходимо напомнить, что я значился в Бастилии под фамилией Данри. Здесь существовал обычай давать вымышленные имена тем из узников, которые могли рассчитывать на чье-либо сильное покровительство. Цель этого обычая была ясна: когда кто-нибудь просил об освобождении того или иного заключенного, можно было ответить, что в Бастилии такого нет.
Докладная записка лейтенанта полиции Сартина министру Сен-Флорентену.
«Злоба и ярость заключенного Данри возрастают с каждым днем.
Из всего его поведения явствует, что если выпустить его на свободу, то он, несомненно, совершит самые ужасные преступления.
Особенно неистовствует он в последнее время. После того как он узнал, что срок его освобождения близок, но что он должен вооружиться терпением и еще подождать, он осыпает всех невероятными оскорблениями и ругательствами.
Воспоминание о маркизе ему ненавистно. Он отзывается о ней в самых непристойных и возмутительных выражениях. Даже сам король ничем не защищен от его нападок. Годы тюрьмы превратили его в опасного преступника. После его письма от 27-го июля, в котором он бросает мне тяжкие обвинения и нагло грозит расправой, я, наоборот, выказал по отношению к нему милосердие.
Я пренебрег его бешеными выходками и через главного надзирателя передал ему, что он может надеяться на сокращение срока своего заключения. Он ответил дерзким письмом, и мне пришлось перевести его в подземелье. Но и это вызывает в нем только язвительные насмешки.
Этот человек обладает невероятной смелостью и находчивостью, и его присутствие доставляет большие затруднения охране и начальству крепости.
Было бы лучше всего поэтому перевезти его в Венсен, где меньше заключенных, чем в Бастилии, и забыть его там.
Если граф Сен-Флорентен одобряет это решение, прошу сделать необходимые на сей раз предмет распоряжения».
Само собой понятно, что отзыв обо мне Сартина не остался без последствий: меня отвезли в Венсен и опять бросили в каземат. Мои физические и духовные силы таяли с каждым днем. Я серьезно заболел. Губернатор сжалился надо мной. Он перевел меня из подземелья в удобную камеру и разрешил ежедневную двухчасовую прогулку в саду замка, приняв на себя ответственность за это ослабление крепостного режима.
23 ноября 1765 года, часов около четырех вечера, я гулял в саду. Погода была довольно ясная. Вдруг поднялся густой туман, и мне моментально пришло в голову, что он может способствовать моему бегству. Я остановился на этой мысли… Но как освободиться от моих сторожей? Их было трое: двое часовых и сержант. Они не отлучались от меня ни на минуту. Побороть их всех я не мог… А между тем надо было смело броситься вперед, не дав им времени опомниться.
Я обратился к сержанту и дерзко заговорил с ним.
— Как вам нравится погода?
— Очень не нравится, — ответил он.
— А мне она кажется превосходной для побега, — продолжал я самым спокойным тоном, внезапно отстранил локтями стоявших по обе стороны часовых, с силой оттолкнул сержанта и помчался вперед.
Я уже, счастливо миновал третьего часового… но тут со всех сторон сбежался народ и послышались крики:
— Держи! Держи!
Нет, мне не суждено убежать…
Я решил все-таки воспользоваться сутолокой, чтобы пробить себе дорогу через толпу, намеревавшуюся схватить меня, и закричал сам громче всех:
— Держи! Вор! Держи вора!
И я протянул вперед руку, как бы указывая на злоумышленника. Обманутые этой хитростью и туманом, люди повторили мой жест и побежали вместе со мной, преследуя воображаемого преступника.
Я был далеко впереди всех. Мне оставалось всего несколько шагов. Путь к выходу мне преграждал теперь только один часовой, но обмануть его было трудно: ведь первый появившийся перед ним человек покажется ему подозрительным, и он сочтет своим долгом задержать его.
Я быстро приближался к нему. Это был пожилой солдат. Он загородил мне дорогу, угрожая проткнуть меня штыком, если я не остановлюсь.
— Старина, — сказал я ему, — ты обязан арестовать меня, но не убивать.
Я замедлил шаг, подошел к нему и вдруг с быстротой молнии набросился на него. Я с такой силой и быстротой вырвал у него из рук ружье, что от неожиданности он упал на землю. Я перепрыгнул через него и сразу же очутился на свободе!..
Спрятаться в парке было нетрудно. С наступлением темноты я перелез через его ограду и, отдалившись от большой дороги, отправился в Париж.
Здесь я без колебания явился к двум молодым особам, с которыми завязал знакомство с высоты бастильских башен. Они тотчас же узнали меня и приняли очень приветливо. Фамилия их была Лебрен. Они познакомили меня с их отцом — парикмахером по профессии, — поделились со мной его бельем, дали комнату, принесли поесть и, кроме того, отдали мне пятнадцать ливров — все их маленькие сбережения.