Мастерски описав общее состояние отряда, бредущего под самумом по пустыне, подготовку к бою, поэт великолепно намечает и самый бой. Здесь нет и следа холодной рассудительности Льва Толстого или тянущихся переживаний героя «Четырех дней». Каждая строка дышит, движется, обнаруживает новые и новые прекрасные стороны битвы. Невероятный подъем духа, южный темперамент автора, его отрывистый, без подлежащих и еще чаще без сказуемых слог придает живость описываемому. Битва и окопы живут… Словно прожектором, своими образами нащупывает поэт битву. Образ за образом, образ за образом, почти полное отсутствие простого описания, снова атака образов. Эта образность — общее свойство произведений Маринетти, но никогда это нагромождение образов, самых разнообразных, зачастую противоречащих друг другу, этот метод политематизма не были применены с большей удачностью.
Из хаотического слога рождается хаос битвы; темп и ритм образов и слога передают темп и ритм битвы. Некоторые образы так сжаты, что приходится их расшифровывать. Вообще, данное произведение ультракомпактно. Из него выжато и выброшено все не самое, самое главное.
В заключение, я думаю, что русскому читателю будет интересно узнать тот манифест, который был издан Маринетти, по поводу своего отъезда в армию, во время итало-турецкой войны, в октябре 1911 года. Привожу его целиком:
За войну, единственную гигиену мира и единственную воспитательную мораль.
Мы, футуристы, которые, в продолжение двух лет, пренебрегая свистками подагриков и паралитиков, прославляем любовь к опасности и насилию, милитаризм, патриотизм, войну, как «единственную гигиену мира и единственную воспитательную мораль», мы счастливы, наконец, от того, что живем в этот великий футуристический час для Италии, в то время, как в агонии кончается отвратительное племя пацифистов, отныне зарытое в глубоких подвалах смешного Гаагского дворца.
Еще недавно мы, ударами кулаков, на улицах и на митингах, сшибали наших наиболее яростных противников, изрыгая им в лицо следующие неуклонные принципы:
1. Слово «Италия» должно блистать ярче, чем слово «свобода».
2. Индивидуум и народ должны пользоваться всеми свободами, кроме свободы быть трусами.
3. Необходимо, чтобы назойливое воспоминание о римском величии было бы, наконец, стерто во сто крат большим величием итальянским.
Италия рисуется нам сегодня лишь в мощном виде прекрасного Дредноута, с его эскадрой островов-миноносцев…
Гордые от сознания, что воинственный порыв нации совпал, наконец, с тем, что всегда воодушевляло нас, мы призываем итальянское правительство довести до грандиозных размеров все национальные честолюбия, презирая нелепые обвинения в пиратстве, и провозгласить рождение Панитализма.
Футуристические поэты, художники, скульпторы и музыканты Италии! Бросьте стихи, кисти, резцы и оркестры до тех пор, пока не кончится война! Начались красные каникулы гения!.. Сегодня мы можем восхищаться только грозной симфонией шрапнели и скульптурным рельефом, высекаемым пушечными залпами нашей вдохновенной артиллерии в рядах неприятеля!
После этого манифеста поэт отправляется в Африку, участвует в боях и, возвратившись назад, пишет свою «Битву у Триполи», которая печатается в L’Intransigeant с 25-го по 31-е декабря 1911.
Однако, этим дело не кончается.
В других газетах, особенно в немецких, появляется ряд статей, истолковывающих битву у Триполи, как турецкую победу. Возмущенный этим обстоятельством, Маринетти возражает на «турецкие утки». Эти ответы мы прилагаем в конце книги, так как они представляют большой интерес. Помимо самого факта — давления на общество заведомо-ложными сообщениями — Маринетти разоблачает роль Германии в итало-турецких отношениях и рисует любопытные проделки немецких корреспондентов. Эти инсинуации, подтасовки, провокаторские выходки, натравливание одной страны на другую, фабрикация фальшивых фотографий, мнимое обличение в жестокости и прочие неблагопристойности немецкой прессы и газетчиков очень интересны.
Нелишним, полагаю я, явится мое сообщение о том, что антинемецкая книга Маринетти пользуется популярною известностью и сочувствием итальянского общества и быстро раскупается. Так, экземпляр, с которого сделан этот перевод, издан в 1912 году и уже относится к серии «пятидесятой тысячи».
Вадим Шершеневич
БИТВА У ТРИПОЛИ
1. На опасном посту
25-го октября, в три часа пополудни, лейтенант Марри со своими пятнадцатью пехотинцами, одетыми в серую форму, легли на живот, на гребне самого высокого холма, в двух километрах от пальмовой рощи близ Бумелианы, окруженной траншеями.
Их часовой стоял, закинув ружье за спину, и щелкал зубами, как флаг, когда самум обрушивался на дюны, словно желая смести их молодые, мясистые, гладкие, живые соски.
В эти минуты солдаты совершенно механически поворачивались, будто гибкие кусты, спиной к красной лавине, из которой мало-помалу выходили; протирали глаза, чтобы различить еще вдали, в слепящем отражении, подозрительные пятна пустыни…
Пустыня и ее дикие стада песков, которые раскинулись огромным кольцом вокруг голодного солнца, раздирающего там, между своими алыми, красноватыми пальцами, свежеободранную кучу.
Мрачные остатки одинокого следа, по которому шагают ослепленные, изнемогающие караваны, между приторной и теплой вонью навоза и паленой шерсти. Дороги, проложенные гниющими, разлагающимися трупами верблюдов, которые окружены мухами…
Миллионы эфемерных следов от ног и сапог, без конца, непрерывная цепь хрипений, клятв и липких плевков. Дни шаганий и усилий, стиснутых строем и, наконец, в красном проклятии вечеров — ужасающее безводие колодцев.
Ночи, придавленные усталостью, камнями звезд и ободранных собак, среди раскаленных мешков, наполненных камедью, губками и страусовыми перьями, протухнувшими в аммиачной щелочи гниющих кож. Ночи, опустошенные жаждой и растянутые в сто столетий!..
Дороги с методичными извивами, которые торопятся и следуют в неизвестное, друг за другом… Вы таинственно открываете ваши тропинки, как пальцы, длинные, легкие пальцы, теряющиеся и тонущие, как попало, там и сям…
Почему, ах, но почему же этот одинокий кочевник вдруг перестал отмечать свои шаги? Быть может, улетел? Нет больше следов… Но они появляются снова, дальше, с такою грустью… Дороги, разочарованные и скептические, которые иногда уходят рядом, внезапно соединяются, потом постепенно расстаются у пустой безнадежности горизонта и, не говоря друг другу последнего нежного прощального слова, тонут, погружаются вразбивку за холмом навсегда, навсегда…
Медлительными шагами, с клубком часовых, расставленных на опасных местах, малиновые лучи солнца, наклоняясь и нагибаясь, возвращаются из траншеи, под мечтательные пальмы, которые все более и более ослабляют нерешительные вспышки своей листвы.
Самые высокие, как начальники племен, качают своей оперенной головой; они дремлют над свежей и подслащенной неподвижностью фруктовых садов.
У самых моих ног первые песчаные волны пустыни на берегу оазиса; эти волны — нежного цвета корицы. Дальше: светло-алые очертания женского тела; еще дальше: муаровая волнистость, осторожно выскобленная, вычерченная и вычеканенная вечерним ветерком…
Слабый и уставший ветерок рассеянно покоит на холмах свои хилые руки. Странно колеблясь, он выпрямляется и корчится, свирепо спеша оживить всюду, всюду, всюду умершие от скуки дюны. Тогда неизмеримая пустыня покрывается более ослепительными переливами красок. Здесь — беж, там — розовый, через два километра — розовато-голубоватый, и, наконец, там, совсем далеко — надменно-оранжевый.
В обширной и округленной судороге светоносных желаний пустыня, вдруг оживившаяся, как бы увлекает за собой весь горизонт и толпы окрашенных в пурпур облаков; увлекает и зовет взять приступом оазис, чтобы дико задушить его своей любовью.