— Скотинку-то вы не обижаете, а семью, из которой она взята? О ней подумали? — тянется Мироныч за трубкой.
— Подумали. Втроем с командиром отряда и комиссаром расспрашивали Игната. Оказывается, какая-то одинокая старушка сама попросила забрать. Наши хлопцы отказывались: без разрешения командования, дескать, не имеем права. А старуха, говорят, упросила. Они и взяли. Выдали ей расписку. Все честь по чести.
— Сама, говоришь, упросила? — внимательно смотрит на Сороку Мироныч. — С каких это пор в селе, за два года сто раз разграбленном немцами, крестьянки стали направо-налево раздавать коров?
— Просто патриотка, захотела помочь в трудностях.
— Ой, что-то не то, Николай! — вмешиваюсь я. — Отдала корову нам, а сама как? На снабжение к Гитлеру перешла, что ли?
Разговор кончается тем, что буренку приказали отвести обратно в Мамак. Игнат Беликов должен возвратить ее хозяйке и принести от нее расписку. И пойдет он туда не один. Его будут сопровождать политрук Дмитрий Косушко и словак Клемент Медо.
Строго-настрого приказываем:
— Все трое сдадите корову. Перед хозяйкой извинитесь как следует.
На следующий день все население нашего лагеря собралось на лесной поляне. Раздается:
— Встать! Суд идет!
Между двух могучих сосен — длинный стол, сколоченный из горбылей и покрытый красным кумачом. За ним члены партизанского суда. В центре — Николай Ефимович Колпаков, начальник разведки из отряда Федора Федоренко. На его молодом лице ярче обычного горит румянец. На выцветшей солдатской гимнастерке — орден Красного Знамени. Справа от него — сын казахских степей, подрывник Турган Тургаев. Слева — медицинская сестра и наша пулеметчица Галина Леонова. Красивое продолговатое лицо с ямочками на загорелых щеках, большие голубоватые глаза. В стороне, за отдельным столиком, сооруженным из фанерного ящика, — секретарь суда Григорий Чернышенко, сухопарый сутуловатый парень с бледным болезненным лицом.
Перед судьями на толстом мшистом бревне, заменившем скамью подсудимых, понуро сидит разведчик Иван Харин. Всегда живое и энергичное лицо его осунулось и потеряло подвижность, а взгляд карих глаз, обычно прямой и смелый, он отводит в сторону. Кажется, что осели его сильные крутые плечи, и весь он выглядит гораздо старше своих двадцати двух лет.
За его спиной, кто на пеньке, кто на смолистой хвое и листьях, сидят и полулежат широким кругом партизаны. Наши побратимы тоже здесь. Они молча смотрят на подсудимого. Для нас этот суд — не первый урок в школе многотрудной борьбы за чистоту своих рядов. Для них — и первый урок, и новая страница о суровой и светлой правде жизни советских людей.
Перед судьями появляется свидетель — Дмитрий Козинцев. Нелегко, видать, ему. Слова будто застревают в горле. Выжимая их одно за другим, он сообщает суду, что видел, как Иван Харин прятал под скалой противогазную сумку.
— Свидетель, — хмурится председатель суда Николай Колпаков, — а что еще известно вам по этому делу?
— Что еще? Одну такую сумку он там спрятал раньше.
— А ты видел? — кричит Яков Сакович, сверля глазами свидетеля. — Сам ты видел?
Наступает тяжелое молчание.
— Видел… Под скалой… Я сам разрыл сухую землю и вытащил ту сумку.
С минуту снова все молчат. И вдруг широченный в плечах матрос Василий Печеренко так порывисто вскакивает с пенька, что бескозырка слетает с его головы.
— Отвечай, Иван! — говорит он, переходя от волнения на шепот. — И эту базировал ты? Отвечай?
Подсудимый, будто от сильного удара, пошатнулся всем корпусом.
— Я.
Пораженные, Сакович и Печеренко словно застывают, а от судейского стола по всему кругу прокатывается тяжелый вздох.
Все волнуются. С каждой минутой атмосфера накаляется. И председатель суда, при всем своем старании, уже не может удержать волнение людей.
— Как же ты, Иван, мог, а? — медленно поднимается сухой, с проседью на висках, Семен Мозгов. После первых трудных слов он молча и пристально смотрит на подсудимого. Не выдержав тяжелого взгляда, Иван опускает глаза. Мозгов продолжает:
— Своими глазами, товарищи, я видел, как этот же Иван Харин, голодный, как и все мы тогда, до костей простуженный, отдал последнюю ложку муки Василию Жуку, который умирал от голода. Отдал муку, а сам стал есть мох…
Вздрагивающими пальцами Семен расстегивает ворот гимнастерки.
— Не будь я тут, на этом суде, не поверил бы и родной матери, что ты, Иван, пошел на такое!
В ответ на эти слова — ни звука. Семен усаживается на обрубке бревна, а взгляды всех уже переметнулись на всегда молчаливого Георгия Свиридова, лихого командира боевой партизанской группы. Стоя во весь рост, он говорит:
— Тут Мозгов говорил о ложке муки, а мне подумалось, что тогда она стоила нам очень дорого. Вспомнить хотя бы, как двадцать первого января погибла группа Миши Исакова. Чтобы отбить у противника продукты, они горсткой напали на бешуйский гарнизон. А сколько вырвалось? Только трое. И с пустыми руками. А четвертым потом выполз оттуда раненый лейтенант Анатолий Крутов…
На загорелом лице Свиридова блестят капли пота. Он почему-то снимает пилотку с головы и тут же вновь надевает ее.
— Дорого обошлась нам та попытка добыть ложку муки. Это на всю жизнь запомнил каждый, кто потерял в том бою друзей и кто видел возвращавшегося Крутова. Он еле-еле двигался. С раздробленным плечом. С перебитой рукой. С двумя тяжелыми ранами в спине. Трое суток пробирался к нам Крутов, которого мы считали погибшим. И я думаю: тут к месту сейчас спросить тебя, Иван: для кого они хотели добыть продовольствие? Для себя только? Нет, конечно! Как же прикажешь быть нам с тобой? Ведь между той ложкой муки, которую ты отдал старику Жуку, и черной базой, заведенной тобою под скалой, — непроходимая пропасть!
Свиридов садится. Наступает такая тишина, что слышен шорох падающих шишек.
Молчат бойцы. Молчат и судьи. Но, вспомнив о своей роли за судейским столом, Николай Колпаков энергично встряхивает головой:
— Товарищи! Кто еще желает помочь суду? Или все ясно?
— Нет, не все ясно! — поднимается Федоренко. Весь лес знает: мастер лесного боя Федор Федоренко не любитель произносить речи. Привычно, но, кажется, дольше обычного он поправляет на себе ремень и одергивает гимнастерку.
— Иван Харин потерял честь. Я не знаю, как наш суд решит его судьбу. Может быть, партизанская семья потеряет Ивана Харина. Но я думаю, что нет здесь человека, которому бы не было до глубины души тяжело терять тебя, Иван. Для нас ты два года — боевой друг. А наша боевая дружба и взаимовыручка скреплены кровью.
Федоренко обращается ко всем:
— Взгляните, товарищи, на секретаря сегодняшнего суда Григория Чернышенко. Многие знают, как под горой Черной, раненный в грудь и горло, он просил меня и каждого, кто там был: «Добейте, не возитесь со мной и вырывайтесь из окружения». Но его несли. А он опять свое: «Добейте, говорит, иначе по следам моей крови враг пойдет за вами», Вот он какой человек, Григорий Чернышенко.
Федор, глядя на подсудимого в упор, спрашивает:
— Ты помнишь это, Иван?
— Помню, — кивает головой Харин.
— Ну, а ради чего Григорий отдавал свою жизнь? Для того, чтобы спасти нас с тобой. Как же, Иван, поднялась у тебя рука утаить от Чернышенко сухарь?
— Я бы просил вас, товарищи, — привстает за судейским столом Николай Колпаков, — если будет еще кто говорить, не касайтесь личностей членов нашего суда.
— А я, товарищ судья, хочу коснуться, и прошу мне это разрешить! — прерывает Колпакова пулеметчик Алексей Ваднев, добрая молва о котором уже давно шагает по горному лесу. — Хочу коснуться судей. Пусть Иван Харин посмотрит на члена суда Галину Леонову. И пусть вспомнит, как она дорожит партизанской честью и как беспощадна к предателям. Что она сделала в том бою, когда пулеметчик, при котором она была вторым номером, струсил, побежал назад? Галина повернула против него пулемет и заставила вернуться. Разве не так?