— Ты понимаешь, что случилось, понимаешь? — вырывается у него. — Председатель комиссии партийного контроля…
— Этого надо было ожидать, — говорит инструктор, усаживаясь на стуле напротив. — Ты в самом деле так глуп или притворяешься? Мог бы Роберт держаться так долго, не будь у него покровителей в верхах?
Кшанда стискивает руки и разражается слезами, словно обиженный мальчишка.
— Поплачь, парень, поплачь, — сурово говорит инструктор. — Попробуй, как это приятно. Сколько честных людей наплакалось из-за тебя.
Он закуривает сигарету и, сделав несколько глубоких затяжек, продолжает, понизив голос:
— Погляди на себя, ты, липовый пролетарий! Ничего в тебе нет от рабочего, от коммуниста! Только потому ты и стал рабочим, что провалился с учебой и отцу пришлось послать тебя на производство. Рабочий! Добродетель поневоле! В двадцать два года при помощи таких же, как ты, ловкачей ты уже пролез в партийный аппарат. Еще бы, ведь ты пришел с производства! В двадцать четыре ты получил почетную звездочку за участие в февральских событиях. Получил только потому, что был аппаратчиком. Мальчишка, развращенный протекторатом, стал воспитывать других, тогда как тебя самого следовало воспитывать. Рубил головы направо и налево, распоряжался, приказывал. Сам испорченный, портил других. Выслуживался и того же требовал от людей. На работе корчил из себя сыщика, начитался в детстве детективных романов! Я не любил тебя, когда ты был в седле, а теперь, когда тебя вышибли из седла, ты мне просто противен!
Кшанда сидел, сжав голову руками, и жалобно стонал, словно его хлестали эти неумолимые слова.
— Не хнычь! — холодно сказал инструктор, встав со стула. — Ничего с тобой не случится. Пока не случится. Преспокойно наплюешь на тех, перед кем еще сегодня ползал на брюхе, отмежуешься от своей председательницы, которая была для тебя кумиром, продашь всех кого угодно и опять удержишься на поверхности. Но все равно придет час, когда ты погоришь, потому что — заруби себе это на носу, Кшанда! — в нашей партии дрянь никогда не удержится, хоть иной раз ее разглядят и нескоро.
То ли от полной растерянности, то ли разыгрывая отчаяние, Кшанда кинулся на грудь инструктора.
— Отстань! — отрезал тот и оторвал его пальцы от своего воротника.
Сенсационные события в Праге, казалось, затмили на время местные дела. Историю с Шиком заслонили более крупные разоблачения. Самовластие, державшееся на обмане и лжи, на запугивании и страхе, терпело крах.
— Кому же верить? — спрашивали отчаявшиеся и сбитые с толку.
— Верьте партии! — был твердый ответ.
Иржи Скала отказался от должности адъютанта, подал новому командующему рапорт о переводе в полк. Он хочет готовить новых летчиков для республики. «Приезжай к нам, — слышится ему голос майора Буряка. — Сотни летчиков выучишь, они тебе в пояс будут кланяться…» «Нет, дорогой мой Буряк, — мысленно откликается Скала, прижимая к груди приказ о переводе, — у нас тоже есть летные училища».
С энтузиазмом берется Иржи за новую работу. Только так он сможет забыться… Но когда же заметил он первый косой взгляд? Когда впервые услышал сказанные шепотом и оттого еще более обидные слова: «Это муж той самой… Знаешь?» Дважды Скалу вызывали в крайком и еще раз — в госбезопасность, к следователю с печальными темными глазами. И все. Никаких обвинений майору Скале. И все же недоверие опутало его, как липкая паутина.
Скала зашел к знакомому инструктору крайкома. Тот принял его ласково, внимательно выслушал.
— Терпи, казак, атаманом будешь, — улыбнулся он немного грустно. — Думаешь, мне легче? Старайся сохранить выдержку, дыши спокойно, работай больше. На нас косятся, и по праву. Ребята из заводских парторганизаций чуть не с кулаками шли против Роберта, а мы, партработники, стояли в сторонке. И они вправе спросить нас: «Почему же вы так долго молчали, если вы честные люди?» Наш дорогой товарищ Кшанда сейчас, конечно, неутомимо разоблачает пособников своего вчерашнего шефа. Таких, как он, партия со временем выбросит из своих рядов, как мусор, за это я головой ручаюсь, а мы с тобой останемся в партии.
«Легко ему говорить: он уже в двадцать лет нашел дорогу в партию, сотни людей знают его как непоколебимого, честного коммуниста, — с горечью думает Скала. — Нытикам, таким, как я, куда хуже».
Иржи не слишком удивился, когда однажды командир полка спросил его, смущенно отводя взгляд, не мешает ли Скале его наружность, когда он работает с молодыми летчиками. «Видишь ли… не обижайся… я думаю, не нервирует ли это их…»
Иржи вспыхнул, но, подавив обиду, сказал:
— Да. Думаю, что да.
Сердце у Иржи колотится, в нем все кипит, хочется крикнуть, что такое лицо он не сам себе сделал… Но вместо этого он говорит:
— Правда, товарищ полковник. Я думаю, что мне следует подать рапорт о переводе в запас.
Вечером, когда сынишка улегся в постель, Иржи садится писать рапорт.
На другом конце стола отец что-то чиркает на нотной бумаге и тихо напевает.
Отец! Вот кто молодчина, не то, что я! Тогда, после событий сорок восьмого, Лойзик долго беседовал с ним. Отец стал молчаливым, взялся за газеты, которые прежде его вовсе не интересовали, начал слушать радио; покачивая головой, он все время что-то бормотал про себя, так что мать даже встревожилась. И вот однажды в воскресенье он молча положил перед сыном справку, в которой говорилось, что старший учитель Иозеф Скала подал заявление о вступлении в коммунистическую партию. Иржи молча стиснул отцу руку.
Днем, сразу же после богослужения, к ним прибежал священник Бартош, взбудораженный, красный. Они с отцом закрылись в комнате и просидели целый час, хотя там было не топлено. Отец вышел молча, хмурый, не пошел даже проводить гостя. Сделать это пришлось матери, которая тщетно старалась вытянуть у его преподобия хоть словечко об этом разговоре. Однако духовный пастырь был строг, холоден и, прощаясь у калитки, отвел взгляд.
В тот вечер в доме было грустно, даже когда вернулся с катка маленький Ирка. Скала старший сидел насупившись, не говоря ни слова, после ужина сразу ушел спать, сославшись на головную боль. Мать шмыгала носом и грустно смотрела то на сына, то на внука. Только маленький Ирка не поддавался хмурому настроению, царившему в теплой кухоньке. Потом бабушка уложила внука и сама ушла спать, а Иржи долго сидел, подперев голову руками, и думал о том, какие трудные настали времена: распадаются семьи, люди, годами жившие в мире и дружбе, становятся врагами, и всюду нужны жертвы, жертвы… Вот и он, Иржи, расстался с Карлой, и, видимо, только потому, что он человек совсем иного склада, чем Роберт; разошелся со старыми приятелями потому, что те, наоборот, считали, что он с Робертом одного поля ягода. Дружба отца со священником расстроилась из-за вступления отца в партию, а вместе с тем отец охладел к Карле, даже не зная, что их отношения с Иржи не ладятся, охладел просто так, из-за ее, как он сказал, «крайних взглядов». От всего этого голова идет кругом и сердце болит…
И все же именно благодаря этим переменам сыну Иржи Скалы не придется, как когда-то отцу, унижаться перед выскочкой-фабрикантом, а дети рабочих кирпичного завода не будут ходить в опорках. Не будет больше голодных, хмурых безработных в длинной очереди за даровой похлебкой. Какие пустяки в сравнении с этим все его споры, конфликты и огорчения. Иржи понял это еще на Староместской площади. Возгласы, улыбки, человеческое тепло толпы, пахнущее дешевым табаком дыхание рабочего, который поцеловал Иржи, колючая щетина его небритой щеки, десятки рук, качавших Скалу, — все это убедило его. Вспомнив об этом дне, Иржи поднял голову и выпрямился. В этот момент из спальни вышел отец, смешной в своей мятой фланелевой пижаме, и такой трогательный, что Иржи кинулся к нему, обнял старика и прижал к груди. Отец прильнул к нему, сжался в комочек, и сердце Иржи переполнилось почти детской нежностью, какой он не знал уже много лет.