…Человек в ушанке кончил свою речь, и многоголовая толпа на площади заволновалась, зашумела, разразилась оглушительными приветствиями.
Почему же, почему ему, Иржи Скале, так хорошо здесь? Ведь его заветные мечты не имеют ничего общего с тем, чего хотят, на что надеются эти люди. Почему у него стынет кровь и мелкая дрожь пробегает по телу при звуках гимна, который часто волновал его еще в Советском Союзе? Почему у него тогда слезы навертывались на глаза? Неужели только потому, что слезы были и на глазах русских товарищей? Ну а сейчас? Потому что тысячи людей вокруг него тоже не стыдятся своих слез? Если нет, то как же он не запомнил ни строчки из этого гимна, торжественного и мощного?
Э, нет, неверно, он знает начало припева. И Скала поет то, что помнит, поет вместе со всеми:
Это есть наш последний
И решительный бой…
Дальше он не знает. Рослый парень, увидев, как слезы катятся по изуродованному лицу Скалы, кричит ему почти в самое ухо:
— Да здравствует армия, которая идет с народом!
Скала сам не знает, что с ним творится. Он слышит запах дешевого табака у самого своего лица и чувствует поцелуй, колючий от давно не бритой щетины. И вдруг он оказывается в воздухе — десятки рук подбросили его… Снова и снова со всех сторон слышны возгласы: «Да здравствует армия, которая идет с народом!»
Герой Советского Союза Буряк и вы, Петр Васильевич, Наташа, вы видите меня?!
Мы шагаем, я сам не знаю куда. Мне довольно того, что я обнял кого-то за шею, а он обнимает меня. Мы идем, смеемся и кричим, и мне хорошо. Необыкновенно хорошо, словно я снова с вами, русские друзья. Мы шагаем: левой, левой! Буря возгласов влечет нас.
— К Граду, к Граду!
Продрогший от ночевки в поезде, невыспавшийся, но счастливый я возвращаюсь домой.
— Я вступлю в партию, — говорю я Карле вместо поцелуя. — Армия должна идти с народом.
Я ждал восторженного одобрения, но взгляд Карлы холоден.
— Теперь? — говорит она, и в голосе ее слышится сожаление. — Теперь, после полной победы?
— Дай мне текст «Интернационала», — прошу я с тем же воодушевлением. — Я хочу знать слова «Интернационала».
— Довольно поздно, — отзывается жена — моя жена! — и отворачивается, отыскивая листовку с текстом и нотами гимна.
Роберт оказался приветливее. Он выслушал мою восторженную речь и слегка усмехнулся.
— Я, правда, не Готвальд, но и у нас эти дни прошли неплохо, — сказал он и пожелтевшими от табака пальцами взял очередную сигарету.
— Конечно, ты вступишь в партию, — продолжал он. — Но теперь уже в порядке массового вовлечения. Жаль, что ты раньше не послушал моего совета.
«Роберт, — хотелось крикнуть мне, — неужели ты не понимаешь: ведь я был двадцать первого февраля на Староместской площади!»
Но я промолчал. Пусть я вступлю «в порядке массового вовлечения». Когда меня качали там, на площади, когда меня целовали и кричали: «Да здравствует армия, которая идет с народом!», это ведь и была масса. Я предпочту войти в партию с массой, но до конца убежденный, чем вступить в нее с холодным сердцем и хотя бы с крупицей неверия, которое вызвало во мне твое окружение и ты сам, Роберт! Я не жалею, что не последовал тогда твоему совету.
Немного смущаясь, я попросил его подробнее объяснить мне, за что велась борьба в эти февральские дни и почему это произошло. Отныне я хочу больше знать о партии, хочу знать о ней все. Роберт сначала вытаращил на меня глаза, а потом безудержно расхохотался. Я не сержусь на него за то, что он мне сказал. Кроме маленьких детей, я, мол, наверное, единственный, кто проспал эти дни. И, положив на стол кипу газет с отчеркнутыми статьями и абзацами, Роберт добавил почти добродушно:
— Извини, но на лекции у меня сейчас нет времени. Да и не надо тебе это разжевывать, разберись сам. Кстати, не надоело ли тебе отсиживаться дома? У нас сейчас что ни день, то собрание, и на каждом ты можешь узнать что-нибудь полезное.
У Лойзы тоже не было свободного времени. И до их деревни докатился великий бой, начало которого Иржи видел в Праге. Священник, говорят, не отходил от радиоприемника, каждый день он ездил в город, но не мог ни себе, ни домогавшейся ответа пастве объяснить, почему в их партии возник серьезный разлад. И почему в воскресенье так и не появился на митинге депутат парламента, который, как говорили, должен в пух и в прах раскритиковать аграрную программу Дюриша? Крестьянин Франта Горничек, владелец десяти гектаров земли, первый вырвался из сетей духовного пастыря. Взмыленный, бегал он по дворам и даже сцепился со священником в комитете их партии.
— О чем говорить-то! Делить землю! — кричал он.
Двести пятьдесят гектаров «отрезков» — заманчивый кусочек.
— Горак, что ли, обрабатывает их своими руками? — вопил Горничек. — Черта с два! Ездит по городу и занимается агитацией, вот и все дела вашего господина Горака.
— Брата Горака, — сдержанно поправляет духовный пастырь, утирая пот со лба.
— А с каких это пор? — не сдается Горничек. — Как прикрыли аграрную партию, так он влез к нам, перескочил, как блоха в тулуп. Нет, я верно говорю, делить надо землю. Мы должны поддержать тех, кто этого добивается.
— Можете выйти из нашей партии, сосед, если она вам не нравится. — Священник еле сдерживается. — Бог покажет, на чьей стороне правда и право. Идите к безбожникам, если вас к ним тянет. Одно вам скажу, сосед: пожалеете вы об этом.
— Зачем же мне выходить из партии? — вскипает Горничек, уязвленный демонстративным обращением «сосед». — Зачем выходить мне? Пусть выходит Горак! А я останусь и буду заодно с теми, кто хочет нам помочь…
— Значит, пойдете с коммунистами против его преподобия Шрамека? — Бартош укоризненно покачивает головой.
— Зачем же с коммунистами? С его преподобием Плойгаром! — сердито отрезает Горничек. — И со всеми, кто хочет нам добра и не потакает немецким прихвостням, таким, как адвокат Брихта!
Вот Горничек и высказался: он заодно с рабочими кирпичного завода — это они кирками и мотыгами прогнали с завода бывшего хозяина, когда тот через суд получил свое предприятие обратно. Лойза, улыбаясь, рассказывает приятелю о том, что случилось в феврале в Хлумце, и этот рассказ лучше всяких газет объясняет Скале суть событий.
Адвокат Брихта взялся за дело хитро. Еще бы, юрист! Прежде всего надо было оттянуть решение по обвинению его в коллаборационизме. Пусть горячие головы немного поостынут, за это время удастся купить нужных свидетелей, вырастет престиж его партии и она осмелеет. Брихта, разумеется, охотно вступил в партию, которая получила в правительстве портфель министерства юстиции.
И он рассчитал правильно: после выборов, когда министром юстиции стал Дртина, реабилитация коллаборационистов пошла полным ходом. Круг лиц, привлекаемых к ответственности, был сокращен, разбор дела Брихты несколько раз откладывался, и вдруг адвокат оказался невинным как младенец, чуть ли не в ореоле мученика. Чаяния рабочих хлумецкого кирпичного завода не сбылись. Для национализации заводик был слишком мал и подлежал возврату прежнему владельцу. В тот день, когда Брихта был провозглашен лояльным гражданином республики, исчезла всякая надежда на то, что завод останется в руках рабочих. Но попробуйте-ка иметь дело с рабочими! Мотыга и кирка — вот их аргументы против хитросплетений закона, а уж в этом адвокат Брихта был силен.
В земском национальном комитете не знали, что делать. Дружки адвоката злятся, коммунисты поддерживают рабочих. Но вот настал морозный февральский день. Господа реакционеры сыграли ва-банк, страна забурлила, Как кипящий котел, замыслы десятков тысяч брихт сорвались, и хозяевами на многих предприятиях, в том числе на хлумецком кирпичном заводе, стали рабочие.
— Вот какие дела, Иржи! — радостно заключает Лойза. Говорит он тихо, и голос у него срывается от волнения. — Даже бабы-беднячки были в эти дни за нас, сколько их ни пугал его преподобие. Мы выдвинули в пику ему евангельскую заповедь: «Кто не работает, тот не ест». А какой крик подняли наши бабы, когда старый Недоростек пытался пролезть в Комитет действия!.. Я так тебе завидую: ты был на Староместской площади и все видел своими глазами… — Лойза улыбнулся.