— Кризис миновал, — с облегчением говорит Петр Васильевич. — Прошло легче, чем я ожидал. Теперь он спит. — Профессор встает, бросает взгляд на Верочку, его озабоченное лицо смягчается улыбкой. — На полковника я больше не сержусь. Самое страшное для Скалы уже позади. Теперь главное — поскорей втянуться в жизнь, чтобы не было времени на глупые мысли, чтобы он скорее свыкся со своей наружностью.
— Это будет нелегко, Петр Васильевич. Молодой, здоровый человек с таким лицом… — Она вспоминает ту минуту, когда, до боли сжав кулаки, поцеловала Скалу, стараясь, чтобы ни один мускул не дрогнул на ее лице. Каково-то будет его жене в момент первого поцелуя?
— Нескоро, ох, как нескоро привыкнут мужья снимать протезы при женах. Безрукие будут задыхаться от гнева и стыда, принимая пищу из рук близких, слепые будут ревновать жен за воображаемые улыбки другим мужчинам. Одни калеки будут молчать и стоически страдать, другие — тиранить окружающих, третьих поглотит тоска и самоуничижение, но все, все будут цепляться за жизнь, как цепляется за нее всякое живое существо, особенно человек. Война — гнусность, и хуже всего в ней то, что невозможно обречь ее виновников хотя бы на миллионную долю тех страданий, которые она принесла сотням тысяч людей… — Профессор замолк и долго теребил редкую бородку. — Этого чеха мне особенно жалко, Верочка. Лучше б мы не видели его медальона…
— Лучше б не видели, — согласилась Верочка и задумалась: как, собственно, тщеславны люди. Ведь этот Скала остался таким же человеком, как и был, только лицо изменилось. До шеи тело человека скрыто одеждой, значит, до шеи все будет в порядке. Но вот лицо…
— Некоторые африканские племена нарочно обезображивают себе лица, считая это красивым, — продолжает она размышлять вслух.
— В годы моей молодости так поступали прусские бурши. Они уродовали свои лица, как заправские дикари, чтобы считалось, что шрамы они получили на дуэлях. Немок эти изуродованные лица приводили в экстаз.
— Странное существо — человек, — покачав головой, заключает Вера.
— Был странным существом, — задумчиво поправляет Петр Васильевич. — Надо надеяться, что будет еще недолго.
Глава третья
Говорят, что день войны стоит месяца мирной жизни. Иржи Скале кажется, что со времени того страшного ночного полета над Германией прошли годы. В больнице время тянулось, как замедленный фильм, с мучительными кадрами, внушавшими страх перед будущим. А сейчас дни летят, прошлое уже не вспоминается. Первые нетвердые шаги после выхода из больницы постепенно тонут в тумане забвения.
С какими опасениями отправлялся капитан Скала в санаторий для выздоравливающих летчиков, куда его устроил профессор Петр Васильевич с помощью полковника Суходольского. Иржи Скала улыбается — улыбается уже без горечи! — и, глядя в зеркальце, взбивает мыльную пену на своем лице, составленном из лоскутков пересаженной кожи, напоминающем шахматную доску… На одном лоскутке прорастает борода, рядом совсем гладкое место, кожа лоснится, как старый солдатский ремень.
Зеркальце и бритвенный прибор подарила Скале медсестра Верочка. Во время войны не так-то просто купить такой прибор, и потому Иржи чуть не заплакал с досады, когда однажды, в санатории, зеркальце выскользнуло из его неловких пальцев и разлетелось на куски. Зиночка, смешливая, веснушчатая медсестра санатория, увидев его расстроенное лицо, тотчас «починила» зеркальце с помощью пластыря.
Веселая и сообразительная девушка эта Зинаида Николаевна! Конечно, Скала, случалось, «скулил» и при ней. Как сейчас видит Иржи ямочки на ее щеках, когда Зина, лукаво улыбнувшись, смерила его насмешливым взглядом серых глаз.
— А сколько я наплакалась из-за своих веснушек, Георгий Иосифович. Факт! Однажды на даче мне одна бабка сварила зелье: мол, поможет наверняка! Лицо у меня от этого зелья две недели горело, как огонь, кожа потрескалась, как шелуха на переваренной картошке, а когда наконец «курс» был закончен, что вы думаете — все веснушки оказались на своих местах, как камешки в мозаике. Факт! Ну и что ж! Как видите, вышла замуж, родила дочку, такую же веснушчатую, как я. А муж говорит, что из-за веснушек-то он на мне и женился и очень доволен, что у дочки их не меньше.
Она засмеялась, ее насмешливые глаза словно говорили: «Такой здоровый парень, а чуть не плачет из-за своей внешности. Как гимназистка…»
Скала откладывает кисточку и, задумавшись, правит бритву. Среди людей, переживших окружение Москвы, в самом деле неуместно жаловаться. А о тех, кто вынес отступление и фронтовой ад, и говорить нечего: каждому тогда досталось!
В зеркале Иржи видит свое лицо, покрытое густым слоем мыла. Может быть, отпустить бороду? Этакую окладистую, как у отшельников, чтобы прикрыла немного эту серо-лиловую кожу. «Останется только надеть темные очки и взять в руки шарманку», — усмехается Скала и размашистым движением снимает мыло и щетину со щеки. Нет, с бородой пришлось бы делать «займы», как делают плешивые люди, тщательно распределяя скудные волосы по лысине. Вот безбородый участок, вот еще и еще… Бритва по ним скользит, как пьяный на льду; умываясь, Иржи отчетливо чувствует, где у него после бритья пощипывает кожу и где она совсем мертвая, бесчувственная.
Скала усаживается в уголке землянки на охапку сена, покрытую плащ-палаткой. «Другим человеком становишься среди русских», — думает он. Об этом и отец рассказывал. «Совсем другие люди», — говорил отец, и глаза его горели восторгом. Ну, конечно, для отца народ России делился на две неравные части: добрые и несчастные русские люди и их враги — кровожадные большевики. Поверил бы отец ему, Иржи, услышав, что тот находится среди большевиков? Правда, Вера Ивановна и Петр Васильевич иногда ругали спекулянтов. Приходилось слышать и о том, что среди русских крестьян нашлись такие, в ком вдруг вспыхнула жажда наживы и они попались на удочку фашистов. Впрочем, сам Иржи не встречал таких людей. Все, кого он знал здесь, подтягивали пояса и готовы были терпеть любые лишения ради победы.
Все здесь в России не так, как ему изображали в Англии или дома до войны. Да и война здесь другая. Тяжелее? Легче? Трудно сказать. Кое в чем она как будто более штатская, кое в чем, наоборот, более сурова. Если ты не на параде, то безразлично, как ты носишь фуражку — сдвинув на затылок или нахлобучив на лоб. Но дисциплина на фронте жесткая. Солдаты считают это вполне естественным. Иржи не замечал, чтобы дисциплина была для них тягостна, как это было в Англии и дома. Здесь каждый шаг, каждый поступок устремлены к одной цели — победе в войне.
Привыкаешь к двум новым словам — «сичас» и «ничево». Оба означают совсем не то, что сказано в словаре: «сейчас» значит — «погоди, будет сделано». Мол, нечего нервничать, суетиться, поднимать шум. А «ничего», собственно, значит то же самое: «Будь спокоен, умей перенести поражение, махнуть рукой на неудачу, не вешай головы, не теряй надежды».
«Ничево» приходится слышать на каждом шагу. Иржи так боялся выписки из больницы, боялся сочувственных взглядов и расспросов, боялся, что окружающие будут пугаться его обезображенного лица. А теперь его почти раздражает неизменное «ничево», которым его встречают всюду. Авария, ожоги? Ну что ж, в авиации без этого не бывает. Каждый из нас когда-нибудь неизбежно попадет в аварию, если не кончится проклятая война. Лицо? Ни-че-во! Подумаешь, большая важность — лицо на войне! И с таким лицом можно бить немцев!
Все, словно по уговору, повторяли то, что говорили профессор, медсестра Верочка, однорукий Вася. У всех один довод: «Ты, парень, мог уже быть покойником, а все-таки остался жив, чего ж тебе еще надо?»
Всюду, куда попадал Скала, с интересом выслушивали его историю, расспрашивали о подготовке летчиков в Чехословакии и Англии, одобрительно кивали и заключали: «А у нас вот так». Скала досадовал, что его, словно какого-то новичка, послали на длительную переподготовку. Но успокоился, когда увидел, как безропотно подчиняются этому порядку советские летчики, длительное время не совершавшие боевых вылетов.