Бабушка была язычницей, посему похоронила я её за её любимым домиком, с трудом вырыв могилу в сухой твердой земле и перетащив туда тело. Затем засыпала могилу и обложила камнями, чтобы койоты не выкопали его. Эти посмертные хлопоты помогали мне забыться хоть на время, не думать о дальнейшей судьбе, о том, что делать дальше. Но они не были вечны. Я оплакивала мою дорогую бабушку, заменившую мне и мать, и отца. В течение почти недели я читала над её могилой священную книгу её народа, которую она в свое время заставила меня заучить наизусть. Это дало мне время прийти в себя, понять, что смерть — не конец. Я отправляла бабушку в долгий путь, и когда дочитала последний абзац молитвы сопровождающей умерших, вдруг налетел ветер и принес сладкий аромат цветов. Но откуда? Было ведь совсем не время для цветения. Я вдохнула этот запах и вдруг осознала, что это был аромат жасмина, который бабушка безумно любила. И тогда я заплакала над могилой в последний раз, окончательно прощаясь с ней. А когда выплакалась, то на душе было пусто и легко. Я знала, что никогда не забуду ту, что вырастила меня, и что она всегда пребудет в моем сердце. Но похоронив умерших, следовало жить дальше. И, прежде всего, позаботиться о том, чтобы предсмертное признание бабушки не пропало даром.
Земля под колодезным срубом была чуть более влажной и податливой, и мне довольно быстро удалось добраться до того, что было укрыто в ней. Шкатулка была длиной в локоть и шириной в пару ладоней. Выточенная из куска лазурита, она сверкала на солнце золотыми крапинками и яркой синевой. Я села, прислонившись к срубу, и открыла тяжелую крышку.
Два свитка, запечатанные сургучом и заботливо обернутые шелковой тканью, были целы. Я вынула оба и положила шкатулку обратно в ямку, засыпав землей. Несмотря на жару, я чувствовала, что меня знобит. Быть может, то было осознание, что теперь мне есть, что предложить единственному мужчине, которого я любила в своей жизни. Но теперь новый страх овладел мной — и то был отвратительный и мерзкий страх-недоверие. Я прижала к груди оба свитка и поднялась, опираясь о сруб.
— Прости меня, Святая Дева, — попросила я, сжав на груди ладанку с изображением Марии де Лос Анхелес, — и ты, бабушка, простите мне то, что я хочу сделать. Но иначе я просто не могу!
Ближе к вечеру я постучалась в двери дома Энрике Монастарио. Ноги плохо держали, мир колебался и дрожал, растворяясь в оглушительном звоне. И когда открылась дверь, я почти рухнула в объятия капитану, который едва успел подхватить меня.
— Матерь Божья! — вырвалось у него, когда он понял, что это я. — Оллин, что случилось, девочка?
Он внёс меня в комнату и уложил на постель. И пока он топал по лестнице к двери и обратно, я просто лежала, вдыхая его аромат. Боже, как я тосковала по нему!
— Оллин, Оллин, ты меня слышишь? — он склонился надо мной, поставив на столик у постели зажженную свечу. — Бога ради, ответь, девочка!
Он обхватил мое лицо своими большими ладонями, и на миг его губы оказались так близко, что захватило дух. Но он не поцеловал меня, а лишь принялся гладить и похлопывать по щекам, пытаясь привести в чувство. Я сама не знала, как нашла в себе силы посмотреть ему в глаза. Он сглотнул, грудь его тяжело поднималась и опускалась.
— Бабушки больше нет, — пробормотала я, — мне не к кому было пойти…
Несколько мгновений он смотрел на меня, нежно гладя мои волосы.
— Я сочувствую, Оллин, — наконец произнес он. Затем наклонился и поцеловал меня в лоб, прижавшись губами и замерев так на какое-то время. А я надышаться не могла им, и больше всего мне хотелось обнять его, вернуть поцелуй, украденный в пустыне. Наконец он отодвинулся.
— Отдохни и постарайся уснуть, — его голос казался каким-то безжизненным, — а завтра утром мы подумаем, где тебя пристроить. Кажется, Торресам нужна была компаньонка для сеньориты.
Он поднялся и подошел к низенькому шкафу, вынув из него лоскутное индейское одеяло.
— Я буду внизу. Если захочешь пить, вода в кувшине на столе, — тихо сказал он, не глядя на меня.
— Энрике, — позвала я, кляня себя за бесстыдство, — не уходи… пожалуйста.
Он выглядел до странного беспомощным, этот большой и сильный мужчина. Мои слова заставили его замереть. Я видела, как напряжена его спина, как он стискивает кулаки.
— Оллин, ты не знаешь, чего хочешь, — сказал он устало, — я не из камня сделан и не из железа…
Я села на постели, обхватив руками плечи.
— Пожалуйста, останься. Мне все равно, что будет дальше, — меня снова затрясло, — я ведь так и не успела сказать бабушке, как сильно люблю её. У нас всегда так мало времени, Энрике! Почему мы никогда не успеваем сказать?
Он повернулся, выронив одеяло. Выражение его лица могло напугать, но внутри меня что-то словно умерло, умерла способность испытывать страх. Я смотрела на него и тонула в безумной синеве его глаз.
— Я не хочу больше терять, — сказала я ему, поднимаясь навстречу. — Пусть даже будет всего одна ночь. Я не вынесу больше этого. Я не могу… думала. Что смогу, но нет… останься, Энрике!
— Оллин… — он шагнул ко мне, но замер, не касаясь, — Оллин… если ты сейчас не замолчишь, то я…
— Что? — я вдохнула всей грудью аромат его тела и подняла лицо навстречу ему. — Мне надо знать лишь одно… любишь ли ты хоть немного?
Он отступил, тяжело дыша. Потер ладонью лоб.
— А разве это важно? Разве мои чувства что-нибудь значат? — хрипло произнес он наконец. — Что будет со мной, когда ты наиграешься в любовь, девочка?
У меня поплыло перед глазами. Он повторял мои слова, сказанные в пустыне. Он держал их в сердце все это время. Застонав, я закрыла лицо руками.
— Так для тебя это не было игрой? И ты не бросил бы пеонскую девку, вволю насладившись ею?
Он покачал головой.
— Ты никогда не была девкой для меня. Я думал, ты поняла это после первой же нашей встречи.
— Тогда зачем была эта пытка? — прошептала я, чувствуя себя птицей, у которой вырвали сердце и обрубили крылья. — Столько времени… столько времени… прости меня, Энрике…
Он вдруг метнулся вперед, и я оказалась прижатой к его груди, а он покрывал поцелуями мое запрокинутое лицо. Он ничего не говорил, просто целовал, и от его поцелуев остатки воли покидали меня. Я обхватила его шею и прижала губы к его губам.
На его постели было место как раз для одного человека, но мы как-то ухитрились оказаться там вдвоем. Это было непреходящее блаженство, никогда мне не доводилось испытывать ничего подобного. Лежать в объятиях любимого мужчины, отвечать на его поцелуи, трепетать под его ласками — могла ли я помыслить о подобном? Но теперь мне было, что предложить ему. И неважно, что он об этом не знал.
Его кожа была горячей, словно нагретая солнцем земля. И весь он был обжигающий, яростный. Я плавилась в его объятиях, как плавится олово в огне. От его стонов кружилась голова, он зацеловал и искусал всю меня прежде, чем взять то, что принадлежало ему с того мига, как я увидела его впервые. Было больно, но я легко претерпела эту боль. Только прикусила его плечо и сильно оцарапала спину. Он замер, глядя на меня увлажнившимися глазами, наклонился и поцеловал. А потом начал двигаться, и от каждого толчка его плоти в моем теле разгоралось пламя. Вначале сквозь саднящую боль, а потом наглухо перекрыв её. Мне пришлось прикусить край подушки, чтобы не кричать уже не от боли, а от чего-то, настолько приятного, чего не доводилось испытывать никогда в жизни. Он двигался всё быстрее, но я чувствовала, что он бережет меня, старается не причинить лишней боли. А потом он застонал моё имя и внутри меня словно окатили кипятком. Энрике дернулся, напряженный, мелко дрожащий, упираясь по обе стороны моего тела руками, потом тяжело рухнул, накрыв меня своим телом. Он хотел было перекатиться на бок, но я удержала его, обняв и гладя мокрую от пота спину. Внизу ещё пульсировало, я чувствовала, как по бедрам что-то течет, но было все равно. Голова кружилась, и сердце билось где-то в горле. Энрике хрипло дышал мне в шею, а я прижимала его к себе и гладила, потом он чуть сполз и примостился щекой на моей груди.