И все же волчьего билета я не получил. Старику лишь предложили перевести меня в какую-нибудь другую школу. То же сказали и отцу Рашиды, хотя в отношении ее это было лишним. После восьмилетки она и так уходила в училище.
С ощущением спазма где-то под ложечкой я смотрел на Рашиду, когда нам выдавали свидетельства об окончании средней школы. Оркестр пожарников играл марш, мамочки вытирали платочками слезы, а девицы в белых платьях подносили учителям цветы. В благодарность за их любовь и внимание! В знак взаимопонимания. Боже мой! Боже мой! Можно сдуреть от такой торжественности.
Рашида стояла навытяжку, как солдат, и смотрела прямо перед собой. С одной стороны был ее отец, с другой — старший брат. Только псих бы сейчас посмел к ней подойти. Мы все же несколько раз переглянулись, а потом она улыбнулась и закрыла лицо руками. Так, как это умеют делать женщины — без всякого повода, глупо, ни с того ни с сего. И только минут через пять до меня дошло, что она плачет. Эта глупая, глупая малышка! Через полчаса, через час в худшем случае, вся эта муть кончится, и мы встретимся на пароме. А потом, а потом? Господи боже, до чего же я терпеливо ждал конца школьного представления, хоть это было и не очень-то просто. Добрая половина родителей пялилась на меня и перешептывалась. Представляете, будто мне прицепили орден или что-нибудь такое. «Мелания — Галац — Мелания», — слышалось за целый километр.
Мелании среди преподавателей не было, и это придало торжеству известную долю таинственности. Я все еще видел ее в тот момент, когда она бросилась в Тису, но рассказать об этом не мог никому. Саша Альбрехт и полкласса считали, что Мелания была моей любовницей. «А тебе, поди-ка, неплохо было с ней в постели?..» — говорили они, подмигивая. Родители без всяких подмигиваний твердили, что меня надо немедленно выгнать из школы, а Мита Попара шарахался от меня, словно черт от креста. Он был уверен, что при первой же встрече я разукрашу ему морду. И, в общем-то, не ошибался. Я таки здорово изменил его портрет и не испытал никаких угрызений совести, хотя можете себе представить, что по этому поводу говорили вокруг. Но мне было абсолютно наплевать, что обо мне говорят. Эти стаи черепах, прикрывающихся байками о добродетели! И вы напрасно бы потеряли время, если б попытались разыскать среди них хоть одну, похожую на Грету.
Я стоял, прислонившись к стене в школьном зале, где проходила торжественная церемония, и ощущал в ногах такую тяжесть, будто они были налиты свинцом. За окнами напротив золотыми волнами плескалось солнце, отражаясь от турников и шведских стенок. Багрицкий говорил о том, что нас ожидает в будущем. Все мы слышали это уже миллион раз.
— Боже мой, надо же быть таким остроумным! — сказала Неда и улыбнулась. Она стояла в каком-нибудь полуметре от меня, слева. Ее голубое платье выглядело поношенным и явно было ей тесновато. Должно быть, оно некогда принадлежало ее матери или тетке, но Неда и в нем, казалось, сошла с фотографии из журнала мод. Она была бы восхитительна, даже напяль на нее старый мешок.
— Что думаешь делать летом? — спросил я. Продолжить разговор я не осмелился, потому что Рашида уже смотрела в нашу сторону, да, по правде говоря, меня это и не очень-то интересовало. Я не услышал ее ответа и даже не помню, ответила ли она вообще.
Теперь слово взял директор школы. Речь его была трогательной и, конечно, очень глупой, потому что большинство присутствующих одобрительно зааплодировали. А мне хотелось поскорей очутиться где-нибудь совсем в другом месте. Мне часто хочется очутиться далеко-далеко отсюда. Сейчас я снова воображал себе острова Южного моря. Вы бы на моем месте, вероятно, мечтали о Париже. Я же думал об этих островах. Мне хотелось разгуливать там в чем мать родила. Мне хотелось слушать лишь ветер.
Рашида напряженно смотрела на меня, как смотрят женщины, желающие на всю жизнь сохранить в памяти образ человека, весь, до мельчайшей черточки. Я чувствовал, как постепенно полностью растворяюсь в ее глазах, и это ощущение было странным. Что-то похожее ощущаешь во сне, когда исчезает тот, кого называешь своим именем.
Багрицкий все еще говорил, но я видел только жирных кошек, устроившихся у него на груди, на коленях — повсюду.
А на площади перед гимназией сверкало на солнце сбившееся в кучу стадо автомобилей. На кузовах, на стеклах, на никеле плясали солнечные зайчики. Я подумал, что на любой из этих машин можно добраться хоть на край света, и мысленно снял шляпу перед техникой. В этом отношении я совсем не был похож на моего Старика, кому даже в голову не приходило, что один сверкающий автомобиль выглядит прекрасней, чем миллион коней. Ему цивилизация действовала на нервы, и почти каждый раз после получки он заявлял, что цивилизация испортила человеческий род.
Сейчас я объясняю это тем, что один телевизор стоит примерно восемь его зарплат… Кстати, у нас и не было телевизора. Не было у нас и холодильника, потому что нам и ставить-то туда было нечего.
Из всех электроприборов у Станики была только маленькая плитка фирмы «Сименс», а у Старика — электробритва, которую, впрочем, забрал Влада, отправляясь в Белград. Так что отец вынужден был откладывать деньги на новую. Меня, естественно, вообще в расчет не принимали. Для меня достаточно было одних лезвий. Мне вообще было ничего не нужно, но тем не менее я любил и люблю смотреть на сверкающие электрические приборы. Когда я стану писателем, говорю я сам себе, я куплю себе колеса. Это будет мотоцикл, на котором, если захочешь, можно будет уехать на самый край света. Вот какой будет у меня мотоцикл.
Рашида, правда, говорит, что писатели зарабатывают много и могут купить себе машину, но я этому не верю. Вспомните историю литературы — сколько их поумирало от туберкулеза! Только Камю окончил жизнь за баранкой, да и ему вряд ли бы это удалось, не свались на него Нобелевская премийка.
Мне тоже хотелось бы ее получить, только обязательно пока молодой. Когда перевалит за шестьдесят, в деньгах мало пользы. Я решил до тридцати написать хотя бы пять романов. Один из них обязательно будет гениальным, это уж как пить дать.
Багрицкого опять сменил директор, но теперь ему аплодировали уже с меньшим воодушевлением. Вероятно, в своей речи он начал цитировать Сенеку и Цицерона, потому что раньше, чем пролезть в директора, он преподавал латынь и историю. Влада говорил, что он был просто помешан на Древнем Риме, но я этого не знаю. Петрович мне историю уже не преподавал.
Я попытался снова встретиться глазами с Рашидой, но между нами встал ее отец. Я видел только золотые кольца ее волос, и этого было достаточно, чтобы кровь в моих жилах снова стала густой, горячей и бешеной, как вольные кони, скачущие галопом.
Торжественная часть подходила к концу, был час дня, о чем на этот раз синхронно оповестили обе церкви. Их звон явился как бы восклицательным знаком в конце фразы и придал всему акту величественную тональность. Настолько величественную, что к горлу у меня подступила тошнота.
Когда наконец свидетельства были розданы, я выскочил и побежал домой переодеться. Я думаю, вы понимаете, что выходной костюм не бог знает как практичен для тарзаньего времяпрепровождения на пароме!
Засунув в спортивную сумку полбатона, два яблока, банку джема и Грету, я помчался на Тису. Я был уверен, что Рашида уже там. Может, уже сбросила платье и растянулась на солнце. Она в состоянии часами неподвижно жариться на солнце, как ящерица. Сегодня мы должны окончательно утвердить план путешествия. Я пожалел, что не прихватил с собой атлас, впрочем, это было и ни к чему. Палочкой на песке я мог за три минуты нарисовать очертания любой страны или континента, хотя по географии у меня тройка, но это тоже не бог весть как важно. Если придавать особое значение отметкам — недалеко уедешь. Вообще-то у меня нет таланта зарабатывать похвальные грамоты. В нашем классе лучше меня никто не знает сербского, но и по нему у меня тройка, и это, конечно, из-за того, что я отказался писать сочинение на тему, кем намереваюсь стать в будущем.