Мы все втроем знали – кому.
И все втроем ничего не хотели говорить по этому поводу.
У нас, у всех троих, была другая тема – более важная.
– Войне быть! – твердо сказал Зевс, и сердце угодливо поддакнуло: «Будет. Будет». Кроноборец понизил голос и договорил: – Но я пойду на нее лишь на одном условии: если и мои братья тоже вступят в войну. Готовы ли вы выступить против отца вместе со мной?
– И он еще спрашивает! – хохот Посейдона смешался с хохотом бури, но Зевс смотрел на меня – впиваясь в душу взглядом, и взгляд был похож на материнский. «Ты так похож на него… – говорил взгляд. – Так готов ли ты – старший, первенец, наследник… готов ли ты?»
– Да, – сказал я.
Сегодня там, на берегу, я был скалой в объятиях у моря. Сегодня, говоря это «да», – я опять скала, каждый звук которой – твердыня…
Да, Крон никого не поглотит больше. Да, он больше не будет безумствовать, истребляя целые народы. Да, я отверг нашу мать, но это ничего не значит: сироты тоже могут сражаться до конца, мне будет только легче… Да, младший. Да.
Я готов драться под твоим руководством и не посягну на него, если ты об этом хотел спросить. Я воин – не полководец. Руководить нами должен тот, на кого уже указал перст Ананки – оживший смысл, предназначение и предсказание… Да.
Три юных бога стоят над бурей, на обрыве между небом и морем, и грядущая война властно выстукивает свой клич по скалам: «Будет. Будет. Будет». Три юных бога согласно кивают этому стуку и произносят только одно слово – один за другим.
Младший – светятся волосы зарницами, пойманными в черные кольца кудрей, лицо тоже светится, готов лететь в битву:
– Клятва!
Средний – ожерелье из водорослей и цветов на шее, вскидывает руки, весь томясь от необузданной мощи:
– Клятва!!!
Старший – мрак волос не отсвечивает зарницами, а кипит вокруг потемневшего лица, холодный изгиб почти отсутствующих губ не желает размыкаться, потом, очень медленно, губы образуют узкую щель…
– Клятва.
[1] Гиматий – плащ из плотной ткани, как мужская, так и женская верхняя одежда. Носился поверх хитона.
Сказание 3. О первой попытке
Люблю я красоту нежданных поражений,
Свое падение я славлю и пою…
В. Брюсов
Не терплю сказаний. Они отдают на языке старьем. Пылью.
Отцовской темницей – лабиринтами времени.
Истерзанные, изуродованные выплодки Мнемозины-памяти, наполненные тем, что люди принимают за божественное величие. Ковырни такую песнь – ну, хоть о том, как родилась из головы Зевса его мудрая дочь Афина – и откуда что возьмется:
– Слушай, Аид… давай всем скажем, что это ты? Ну, по голове ему…
– Отстань.
– Да ведь получится – заглядение: придумаем, что Зевс тебя разозлил, а ты хватанул секиру, да и…
– Отстань.
– Брат, вот… а если сказать, что это – сын?
– Что – сын?!
– Сын по голове его лабриссой?
– Сбрось ты этого аэда с Олимпа, и дело с концом!
– Так ведь… неудобно как-то. Если б хоть со зла или спьяну, а то… брат же родной! А если он так и останется – с башкой напополам? Скажут – изуродовал кроноборца!
– Могу тебе для симметрии тоже – напополам. Если не отстанешь.
Посейдон, помнится, чуть секиру в узел не завязал от волнения. Гестия от скуки подожгла себе подол, а Деметра вырастила из стен два новых вида цветов. Кто помнит об этом? Помнят ли они сами, или и их память нынче подернута звуками аэдской лиры? И не останутся ли от нас только эти звуки? Песни?
Словно отбеленное, а потом выкрашенное заново и расшитое драгоценными нитями полотно.
Ни пятнышка грязи. Уже великое, уже не живое…
Я скажу тебе правду, Мнемозина.
Только не смей смотреть на меня глазами аэда.
Новое созвездие над головой – Жертвенник – полиняло и начало выцветать, предвещая рассвет. Колесница шла по дикому вереску, летела лугами, четверка в упряжи перебирала ногами так, будто и не было многотрудного пути: мне приходилось натягивать вожжи, чтобы Никтей не рвался вслед за своей уходящей тезкой[1], окриком усмирять коренника Эфона, который норовил цапнуть Аластора – тот бы в долгу не остался. Орфней вел себя подозрительно покладисто, а значит – наверняка что-то замышлял: с первого дня в упряжи кони взялись яростно оправдывать собственные имена[2].
Мы летели два дня без отдыха, а до того меня не было на Олимпе почти два года, а до того была еще поездка: хочешь союзников – изволь путешествовать…
Хорошо бы с Посейдоном встретиться: в предыдущие мои визиты он был далеко на западе, и вести от него до меня не доходили.
Жертвенник над головой подмигнул многозначительно: помнишь клятву давностью в полстолетия? Проклятое напоминание: выстроили слишком здоровый на клятву, а куда деть – непонятно. Я предлагал утопить эту гору камней в море, да Метида отсоветовала: так можно вызвать гнев Океана и остальных морских титанов. Тогда Зевс, прислушавшись к совету жены, зашвырнул жертвенник на небо. Уран промолчал. Он разучился говорить, лишившись своей плодородной силы.
Жертвенник подмигнул на прощание и выцвел – ненужным воспоминанием. Пропал до следующей ночи: на небо неспешно вкатывалась колесница Гелиоса. Возничий, известный своим неуемным любопытством ко всему, что происходит внизу, свесился с колесницы, узнал мою упряжь и помахал.
Я ответил приветственным жестом, почти не прищуривая глаз. Эос-Заря нынче не торопилась уступать брату дорогу, и можно было скакать спокойно – пока землю вокруг не затопило жаром.
Вожжи в руках подрагивали от напряжения – долог путь. С небес донеслось ржание, и Аластор заливисто откликнулся – узнал голос матери.
Колесницей, умением управляться с ней и даже упряжью я был обязан Гелиосу.
…Когда солнечный бог заявился оповещать, что желает быть нашим союзником – я едва с порога не вывалил ему все, что думаю – и о нем самом, и о его колеснице. Глаза тогда уже привыкли даже ко дню, но одно дело – просто день, другое – колесница Солнца в шаге от тебя.
Меня спасла непривычка высказываться вслух. Я просто отвернулся, скрывшись за массивной спиной Посейдона, потом услышал его восхищенный крик: «Ты только глянь, какие кони!» – и брат куда-то сбежал, а я остался наедине с убийственным блеском.
Осмелился открыть глаза – и присох ногами к Гее-Земле.
Это чувство благоговения можно было сравнить только с любовью к женщине – впрочем, тогда я не знал любви, Левка не в счет… И без того неразговорчивый, я перестал еще и дышать, любуясь высокими колесами со множеством спиц, искусной ковкой, забыв беречь глаза, пожирая ими плавные изгибы бортов, золотое кольцо, на котором закреплены вожжи…
Посейдон ворковал с крылатыми лошадьми – он всегда понимал этих животных с одного взгляда. Правая пристяжная пыталась лизать ему руки.
Я же просто смотрел, пока ко мне не подошел хозяин колесницы, уже закончивший переговоры с Зевсом.
– Нравится? – с детской улыбкой спросил он и шибанул по плечу широкой горячей рукой, загрубелой от вожжей. Лицо у него тоже было широкое, румяное, глаза – в вечном добродушном прищуре – искрились, будто только что выпил чашу крепкого вина.
– Прекрасно, – впервые в жизни произнес я.
– Колесничего издалека видно, – он улыбался заразительно, и блеск зубов был чуть ли не ярче блеска колесницы. – Плечи у тебя широкие, руки – сильные, скалой будешь стоять! Научиться хочешь?
Я так выразительно задохнулся, что Гелиос не стал ждать ответа – посмеиваясь, пошел отдирать Посейдона теперь уже от правого коренника.
А Зевс вести о том, что я буду обучаться у Гелиоса, обрадовался.
– Может, скажет что, – признал младший, ероша шевелюру. – Ты пойми, я рад, я очень рад, что он вот так – и навстречу! Но он сын титанов.
– Как ты, – сказал я.
Младший поморщился, невесело улыбнулся и отправился встречаться с какими-то еще возможными союзниками: после первого года они как раз начинали потихоньку прибывать из окрестностей.