«Ванька ступает то одной, то другой, а то и сразу обеими ногами на колеблющийся грунт, топырит руки, лавирует на кочках меж ряски». Хотя Мефодий сожалеюще смотрел на Ивана с незыблемых высот, ему было тревожно от молодой Ванькиной игры.
«Зачем Иван привел этого-то? Ведь ему он — как собаке кошка, вся шерсть в душе-то Ивана вздыбилась».
— Ваня, ты стишки бы нам, а? — Мефодий подмигнул Клаве. — А знаешь, зачем я пришел к тебе? Побормочи о душе что-нибудь. Хочу понять тебя…
Иван запросто пробормотал стихи: будто бы отныне его жизнь распята между прожитым и завтрашним днем. И будто бы в полночной степи под журавлиный крик, звон удил и колосьев ржи, задыхаясь от бега, рождается снова душа.
— Твоя душа как пчела, дымом окуренная: подходи и бери за крылья. На виду весь ты, дурачок… милый! — сказал Мефодий. — Ну, ну еще о себе…
Иван заплетался языком, и лицо его красно потело:
— Что обо мне толковать? Таких, как я, много, а вот особых людей по пальцам сосчитаешь.
— Каких же это особых? — спросил Мефодий.
— Ну особых… Удивительно ведь: рожают-рожают обыкновенных одного за другим, потом вдруг особого калибра…
— Говори, Ваня, тут все мы свои.
— Верно, Мефодий Елисеевич, люди все свои, только притворяются чужими. Я вот сейчас всех вас люблю и жалею всех.
— Ты насчет высот давай! Куда в уме-то забирался?
— Высоко! Глянешь кругом, аж под ложечкой захолонет. И летишь оттуда ни жив ни мертв.
— И высоко забирался?
— Ого-то! Выше меня находился только ты, Мефодий Елисеевич.
— Спасибо, что меня не свергал, — сказал Мефодий, и прежняя неприязнь к Ивану вспыхнула до горького жара. — А вот один человек, бывало, не спал ночами долго.
Иван хмурился в размышлении, насилу догадался: отчим имел в виду деда Филиппа, который по ночам вместе с Аленой, бывало, хлопотал около только что родившихся ягнят.
— До того мастера далеко мне, — признался Иван. — Дед даже по-овечьему говорить умеет.
Смеющийся Мефодий едва совладал с собой, но, взглянув на Ивана с его полными губами, смиренно раздвоенным носом, снова раскалывался смехом.
Ольга отвернулась к окну. Сауров строго глядел прямо перед собой.
Клава решила вызволить Ивана из цепких рук Мефодия, явно потешавшегося над ним, поставить на твердую землю повседневной его жизни.
— Верно, пора мне свое место занять, — отвечал он на ее наводящие вопросы. — Чтобы, значит, жена и старики мои спокойно жили. Постараюсь. Все живое тоже есть звено… Кто выпал из своего звенушка, тому плохо. И другим тогда плохо. Долг исполню, налажусь.
— И кур заведешь? Чтоб из свежих яиц гостям яичницу? — улыбаясь, говорил Мефодий воодушевленно. — Оля, как?
— Да что ты всех допрашиваешь? — резко повернулась к нему Ольга.
— Да послушайте Ивана! — сказал Сила. — Что ты, Мефодий Елисеевич, разошелся? Тут хозяин Иван…
— Людям надо верить. И совесть надо иметь! — Кулаткин прямо глянул в лицо Саурова. — Не успел родиться ягненок, а уж стал повивальной бабкой козленка. Таков и ты, Сауров! — говорил Мефодий.
И тут Иван, вглядываясь в лицо Мефодия, уж в какой раз заметил: если злился, начинал сильно смахивать с левой щеки на печенега. Не за это ли жители степной окраины Предел-Ташлы считали его своим по крови и называли Муфтием. Откликался и на такое имя.
Сауров встал, поклонился всем. В дверях, не оборачиваясь, напряженно прямой, постоял минуту, потом спрыгнул с крыльца.
— Душно как, — сказала Ольга. — Я провожу Саурова.
— Чай, не маленький, провожать его, — сказал Кулаткин, пытаясь удержать ее за руку.
— Маленькие спят, провожать надо больших, — сказал Иван, накинул на плечо Ольги спортивную курточку. — Иди!
Клава вышла вместе с Ольгой. Иван и отчим переглянулись.
— Самовар-то не помогает? Ты, Ванька, простачок… — Мефодий покачал головой.
— Дай я с правой щеки на тебя погляжу: ишь, задумчивый, душевный с правой-то, — сказал Иван.
— Ну что ж, давай, Ваня, уберем все со стола, подметем пол, и я отвезу тебя на работу.
— Да тебе домой надо, отдохни, — сказал Иван, унося самовар на кухню.
— Дом мой пуст… Никто не ждет меня.
— Людмила-то аль нехорошо обошлась с тобой?
— Хорошо или плохо, знаем мы с нею. Виноват я перед кем? Перед матерью твоей Агнией. Не сумел наладить с нею. Хотя что ж, два десятилетия жили по-людски… а теперь я сирота сиротою. Признаюсь, что-то мне не по себе…
— Пройдет, — сказал Иван, подпирая дверь колышком. — Со мной было хуже, а проходит. Работа на канале нравится вроде. А тут есть у меня долг большой перед Ольгой и Филипком… На совместную жизнь не надеюсь, однако не оставлю их без призора. Это должны знать и друзья и недруги.
И уже в машине по ночной дороге Иван говорил Мефодию, свивая стихи с обычной речью: в самую трудную минуту, когда он готов был утешиться чужою радостью, в маленькой щелке шалаша по-особенному увидал ночное небо. Показалось ему, будто некий летательный комплекс, устроившись погостить на Марсе, продырявил околоземную спасительную пелену — осталась дырка с булавочный прокол, а через нее потянуло звездным холодом в глаза, и он вдруг осознал себя, удержался от окончательного оподления… Еще древние знали о влиянии звезд на людей… теперь научно доказано — влияют. У каждого есть своя звезда, а большой звезды хватает даже на множество людей.
Не тревожа матери, Сила Сауров до света выехал со своего двора на отдохнувшем за трое суток коне. И хоть встреча с Иваном раздвоила его душу, смешала планы, все же он не мог уехать, еще раз не повидавшись с Ольгой.
Дорога под ногами сбивавшегося на рысь коня погудывала в этот предрассветный час, и Сила зло и смятенно щурился на утреннюю звезду над Беркутиной горою.
Клонясь в седле, постучался в окно Ольгиного дома, не сдерживая растерянно мятущихся пальцев.
Окно во двор распахнулось, из теплой домашней темноты высунулась Клава, улыбаясь хитро, будто она наконец-то завершила трудную, долго не ладившуюся работу.
— Полуношник, однако, ты. Что надо?
— Иван случайно не тут?
— А тебе что за дело? Иван как-никак родня нам. Поезжай, парень…
— Напиться дай.
Клава исчезла, послышались голоса ее и Ольги. Потом рука Клавы подала пачку сигарет и спички.
— Я же не курю… воды просил.
— Бог разберет вас нынче, кто чего хочет… — сказала Клава, позевывая, отходя от окна.
Потирая свои голые загорелые плечи, Ольга привалилась грудью на подоконник.
— Оля, поедем сейчас же, а?
— Нет.
— Ну, хоть проводи, садись на коня… поговорим о жизни…
— Жизнь — дело серьезное… не время о ней говорить… ты молчи, пересиль себя, Сила, — сказала Ольга, закрывая окно.
Сила не мог уехать на все лето, не повидав Ивана. Завернул на канал. Иван сошел с экскаватора на землю, попросил своего напарника поработать. За отвалом присели в тени лесной полосы.
— Заехал проститься с тобой, Иван Васильевич…
— Да мы еще и не встретились как следует, а ты уж прощаться. Сумрачен ты что-то.
— Сумрачен? Не знаю, брат, как я перебедую… и рассказать не сумею тебе, что со мной деется…
— Рассказывать не надо, Сила. В данном случае ты плохой рассказчик, а я — плохой слушатель.
— Ну тогда скажи, зачем ты убегал? Что тебя кинуло? Что в душе-то было? Расскажи, может, я разберусь в себе.
— А? — Иван скособочил плечи, прикрыл веками глаза, как закрывают покойникам. — А? Душа, говоришь… Душа висела на тонкой ниточке… А ножик был строгий, подарок Беркута Алимбаева. По крови тосковал ножик. Все пока… а то разговорюсь, снова понесет меня куда-нибудь. А два раза нельзя проваливаться… Да и нет у меня поросенка, чтоб мог зарезать, жареным подать на стол, мол, ешьте, друзья, радуйтесь, а с меня вполне хватит чужой радости.
Иван Сынков тихонечко подбросил ему идею: покинуть, как он в свое время, внезапно родной край.
— Непременно надо внезапно для всех, и особенно для самого себя… с собой ни копейки, ни куска. Авось посчастливится попасть в артель таких мордоворотов, что ускоренными темпами в разум войдешь. А тут… Заботливых женщин много вокруг тебя. К хорошему это не приведет.