Сумерками от реки садом подошел он к своему двухквартирному дому — в одной квартире сам жил, в другой — лучший друг Людмила Узюкова.
Людмила Узюкова ждала Мефодия в его квартире… После смерти Агнии Мефодий стал свободным человеком, можно было бы сойтись им. Но, привыкнув жить одна, Людмила робела совместной жизни. Да и Кулаткин не настаивал. Оба дорожили волею.
В этот воскресный день Людмила с утра была занята собой. Массажистка, разминая ее мускулы, ласково восхищалась ее стройным телом с едва наметившейся отяжеленностью, говорила, что бог создавал Людмилу в пору своей юности. Беречь надо этот неоценимый дар. «Да я плаваю по часу… Хлеба не ем, сладкого не люблю». Потом парикмахер (он же местный композитор) укладывал ее волосы, густые, молодые. Вечером она ждала Кулаткина в его квартире. Была она в радостном ощущении своей красоты, ловкости и силы сорокалетней женщины со вкусом и без предрассудков.
И как только открылась дверь, Людмила, веселая, бодрая, сияя спокойно открытыми глазами, обняла Мефодия. Пахнул он дорогой и здоровым мужским потом. Он вымылся под душем, и они сели в гостиной за чай.
Лишь первые минуты в полумраке юношеским казался его профиль, потом усталость, грусть и затравленность почувствовала Людмила в его голосе, в опущенных плечах. Ласково спросила, не случилось ли чего.
— Намотался. Все в порядке… — Он высвободил свою руку из ее надушенных пальцев. — А что может случиться со мной в моем возрасте?
Она не верила ему, и он знал это, и она знала, что он знает. Действительно, Платон Сизов рассказал ей по телефону о том, как Мефодия «под ребро задевали». Природа наградила ее редким даром нравиться людям, и многие доверяли ей. Умна, молчать умела, дельный совет даст с глазу на глаз, не хвастаясь, что помогает. Нравилась и женщинам, хотя и ревновали своих мужиков к ней, но были уверены: такая царица не станет уводить их из семьи.
— У Николиной горы ты погорячился с молебщиками. Я понимаю: личный момент сыграл свою роль в твоей сильной акции. Агния тут подогрела, — сказала Людмила. Тон ее был беспристрастен и тем-то опасен для Мефодия. Улавливал он что-то общее, роднящее в этот час Узюкову с Платоном Сизовым.
«Она честолюбива, техникум поднадоел ей, годы подпирают, а тут случай подходящий свалить меня… нет, не прямым ударом в грудь, а так это сердечно, по соображениям жалостным…» — Мефодию казалось, разгадал он погубительный замысел Узюковой.
— Мефодий, давай вместе искать выхода… не говори мне, что ничего не случилось… ты очень не уверен в себе последнее время. Я твой друг, и ты это знаешь…
Мефодий страдал оттого, что хотел и не мог поверить Людмиле. «Но как я ей скажу, что не верю? Стыдно мне же будет. Она вывернется, она все может. Скажет, я для нее самый дорогой человек и потому готова взять мою ношу, — поверят, и я поверю, то есть на словах поверю… Моя жизнь замешена на правде. Не скажу ей, солгу перед совестью. Нет, уж я должен сказать», — думал он, вслушиваясь в ее богатый интонациями голос:
— Вовремя осознать себя, свои силы не переоценить — тоже большая мудрость… уверена, и ты думаешь о том же, дорогой мой человек…
«Ну допустим, я уйду, а как дела пойдут? Что ты-то принесешь, кроме своей кандидатской степени? Дипломатию, хитрость… А вдруг да я ошибаюсь?»
И стоило ему взглянуть в ее глаза, услышать вкрадчиво сердечный голос ее, как все обдуманное им стало утрачивать свою значимость и правомерность. И вместо хитрых планов выпытывания или внезапного лобового обличения он пожаловался ей на запутанность жизни, на то, что человек постоянно должен блюсти себя, чтобы не раздергали его всякие внешние случайности.
— Ведешь ты себя не по-дружески, уходишь от существа дела, — сказала она.
И он оробел от ее ясности, определенности и веселости. Вид у нее был такой, что, казалось, сейчас только разметала своих недругов. Весело глянула в его глаза, ушла к себе. Щелкнули сразу два замка.
Ночью курил, думал о своей жизни как-то несобранно, вразлет.
«Ну и что? Раз негож, уйду в глубинку», — как бы с некоторой угрозой самоснимался Мефодий с командной вышки. Но угроза была усталой и жалкой. Видно, немолодые уж лета, подумал он, со слабым чувством достоинства демобилизуя себя. И ему представлялись в самой глубокой глубинке радость и спокойствие, а главное — полная свобода, самостоятельность. Ниже не разжалуют. У саманной хатенки при вечернем костре кротко горевшего кизяка вместе с казахом в ичигах, ватном халате, в лисьей шапке варят в казане бешбармак. Оба — пастухи с биографиями скромных героев.
«Ох как я уморился каждой жилкой!»
И не было у него сейчас более близкого человека, чем Людмила Узюкова, трудная, часто непонятная со своими целями в жизни. Чутко, до сердцебиения, прислушивался: спит или думу думает Людмила?
Самой сложной и трудной была для него сейчас загадка: постучаться или повременить до утра?
«Если постучусь, она решит, мол, боится, виноватится, замирения ищет… А что? Надо наладиться нам. Дружба у нас редкая. А как? Коснись беда других, похлопал бы по плечу, присоветовал: пойди к жене, извинись и обними покрепче, чтоб сомлела. Но у других проще бабы, а моя подруга уж очень психологическая. Через гору книг, через многоголосую музыку, сквозь разговоры о душе и смысле жизни продираться к ней приходится. Правда, вознаграждение потом несравнимое… Мало я голодаю. Ну а она? Да им что, бабам, говорят о них: не открой крана, век монашкой проспит. А что? И я завинчусь на все гайки, не поклонюсь первым».
Утром до восхода солнца Клава-лапушка, приходившая убирать обе квартиры, подала ему на завтрак блины. Хвалить хвалил блины, а сам почти и не ел, только пальцы вымаслил. Поддергивая брюки на окопно похудевшие чресла, вышел во двор. Заправляя машину, гремел ведром, чтобы Людмила услыхала и спросила хотя бы равнодушно, куда и зачем собрался. Обычно ведь она проявляла живой интерес к его повседневным делам.
В розовой блузке, свежая, выспавшаяся, ясноглазая, она вместе с рабочими выносила в сарай старую мебель, которую с таким трудом собирала по всей области. Решительно расчищала гнездо, вынесла даже универсальную полку, некогда им сработанную. И не то сжимало его грудь, что не замечала подруга его, а то, что не делала даже усилий не замечать, а так как-то само собой получалось, будто его и не было тут. «Капризы выказывает, самолюбием окутывается, а ведь оступилась же. Другая бы прихромала со склоненной головой, я бы простил. А эта стукает каблуками, летает мимо, как будто весь белый свет в долгу перед ней. Месяц, год, пятилетку будут губы бантиком, и я язык прикушу. А вдруг да ей несладко? Гляди, Людка, как расползается наша дружба по швам. Ты сама выдергиваешь нитки, — думал Мефодий негодующе. — Тут что-то не бабье… тут стратегия политическая у нее… Ох чутка к изменениям… Землетрясения еще нет, а она уши навострила… А не всегда ли я был чужой для нее?» И хоть несколько рисовался своей печалью, но получилось что-то слишком больно.
Хоть бы кто пришел и спросил, куда в такую рань собрался… А, вот и Анна Саурова идет. Ну, Аня, поинтересуйся!
Анна помахала рукой и закачалась дальше вдоль штакетника.
— Аня! — окликнул ее Мефодий. — Айда со мной! — громко для Людмилы сказал он.
Не то отчужденно, не то виновато взглянула на него Анна, криво усмехаясь, ушла. Замешательство Анны было не случайным: вчера вернулся с далекого пастбища Сила — и Анна едва удержала его от немедленного набега на дом Ольги. И неловко было поругивать: не прежний угловатый выростень, а ладный молодец, расправив плечи, пружинисто вышагивал по двору.
II
С дальних пастбищ приехал Сила Сауров к матери всего лишь на три дня. Навестил Терентия, Филиппа, только околесил дома́ Ольги и Ивана, потому что любил этих людей больше всех и не хотел мешать им.
— Позовут — пойдем, не позовут — не пойдем, — сказала мать. — Думать надо. Ольга отстроилась на новом месте. Благодать. Поля к дому подступают. Ванюшка вроде поумнел… глядишь, наладится у них. О господи, как жалко-то мне ее…