Из всех слышанных рассказов невозможно было вывести заключения, что и как происходило. Ясно было только одно: что отряд Соймонова наступал не по той стороне балки, по которой следовало. В тесном месте встречаясь с неприятелем последовательными частями, он по частям был и разбит до прибытия отряда Павлова, с которым, в его очередь, повторилось тоже самое. Расстроенные части рассыпались по балкам и скатам Сапун-горы, кто куда попал. Поэтому восстановить дело не было никакой возможности.
На другой день, я, как знакомый с местом расположения наших войск, был назначен главнокомандующим сопровождать великих князей по бивуакам всех отрядов. Мне привелось быть счастливым свидетелем того восторга, с которым их высочества были встречены солдатами. Мы посетили Бельбек, Инкерман, Чургун, и возвратились не рано.
Как ни огорчен был главнокомандующий потерей Инкерманского сражения, но его утешала бодрость духа, встреченная нм в пострадавших войсках: светлейший поспешил засвидетельствовать об этом государю императору всеподданнейшим донесением от 27-го октября (за № 465) и приказал представить себе списки отличившихся, для выдачи наград. Но неудача Инкерманского сражения повлияла на упадок духа севастопольского гарнизона, а по оборонительной линии поднялась суматоха, так как там полагали, что союзники, ободренные успешным отбитием нашего нападения, решатся приступить к штурму. Подобное настроение опять породило в защитниках города лихорадочную деятельность и томительное, беспрестанное ожидание штурма. Вследствие этого неоднократно были фальшивые тревоги, поднимались с обеих сторон канонады, губительно действовавшие на гарнизон; у нас было даже несколько взрывов пороховых погребов. Много тратилось пороху, снарядов, и потеря в людях была значительная… Так протекли последние дни октября.
Главнокомандующий, не разделяя опасений гарнизона, рассчитывал, напротив, что потери союзников в Инкерманском бою были настолько ощутительны, что они еще не скоро решатся на какое нибудь предприятие. С этой стороны он был покоен, но сокрушался об утратах в гарнизоне, совершенно непроизводительных; удерживать же встревоженных моряков он не мог.
Подозревая упадок духа в союзной армии и уныние, поддерживаемое безнадежностью и ненастным временем года, светлейший еще думал сам воспользоваться этим: с этой целью он просил прислать ему из Николаева еще пехотных войск: надобно было пополнить убыль в полках. В особенности ощущался у нас недостаток в лицах начальствующих и в правильной организации штаба главнокомандующего. Об этом князю просто некогда было хорошенько и подумать; время было горячее, спешное. Ему приходилось поспевать повсюду; целые дни и ночи он проводил в движении; при его преклонных летах, надобно было удивляться, как еще его всюду доставало. В себе одном он, можно сказать, совмещал целый штаб главнокомандующего.
Наконец, 1-го ноября, светлейший вызвал к себе генерала Семякина и назначил его начальником штаба, на место временно исполнявшего эту должность полковника Герсеванова, назначенного, в свою очередь, исправлять должность генерал-квартирмейстера. Вунш исправлял должность директора канцелярии и, вместе с тем, заведовал продовольственною частью войск. Светлейший привык с ним работать и потому возлагал на него другие поручения, которые Вунш, по мере возможности, умел исполнять в точности. Впоследствии он был назначен генерал-интендантом, а директором канцелярии — Александр Дмитриевич Крылов.
Замедление в этих распоряжениях можно себе объяснить, как неимением под рукою способных или свободных лиц, так и тем, что до сих пор мы были как на горячих угольях, в беспрестанном ожидании катастрофы, долженствующей решить участь войны. Никто не думал, что война затянется; каждый день и каждую ночь мы ожидали решительного боя; главнокомандующий не снимал сюртука с плеч; сна почти не знал.
Пребывание великих князей в армии требовало однако необходимой обстановки — и вот, за батареей № 4, на площадке, устроился изрядный лагерь для чинов, состоявших при великих князьях, и для конвоя. Весело забелели палатки и оживилась мрачная наша жизнь. Раздались звонкие, молодые голоса; послышались песни, хохот; говор не умолкал; поднялась беготня, веселая суета; по вечерам появились огоньки в палатках, устраивались кружки у самоваров. Главная квартира как будто сбросила с себя покров угрюмости, самый её состав освежился, помолодел. Повеселел и главнокомандующий и на его лице появилась улыбка: он всегда любил молодежь с её светлыми надеждами, любил ободрять молодых людей, помогать им развиваться и радовался их успехам.
Достойно удивления было его всегдашнее уменье подмечать добрые наклонности юноши, ухватиться за его способности и руководить им, неприметно для него самого, до тех пор, покуда тот не оперится. Приемы князя, которыми он развивал человека, полны были такой деликатности, такого такта, что питомец скоро свыкался с мыслью, что он делал всё сам, не замечая, что к тому его за руку привел светлейший. Многие даже забывали, чем были в данном случае обязаны исключительно ему, и случалось, что они, усвоив что либо от светлейшего, потом ему же сообщали за свое. Князь не только не разубеждал их, но всегда старался поддерживать в них уверенность в их собственных способностях и тем придавал своим ученикам чувство самоуважения.
Когда мне случалось бывать свидетелем подобной самолюбивой забывчивости, то, признаюсь, хвастливый ученик был мне противен и я порывался уличить его, но воздерживался, понимая намерение князя побудить человека этим путем к самодеятельности.
Сохраняю воспоминание об одном человеке, который чрезвычайно благородно принимал подобные поощрения и всегда улавливал князя на слове, возражая ему на похвалы:
— Помилуйте, ваша светлость, за что вы меня хвалите? Ведь вы сами указали мне как сделать!
А князь ему отвечает, разводя руками:
— Не помню, не помню!
Но честный Тотлебен (то был он) не успокоится, бывало, а, при выходе, возьмет меня за руку и говорит с добродушнейшей улыбкой:
— Панаев, ведь вы помните? Князь при вас же мне толковал и, когда мне удалось исполнить его план, он же благодарит за выдумку… Князь, просто, меня конфузит!
Когда же мне не случалось бывать свидетелем доклада Тотлебена, а князь опять таким же образом его «конфузил», то он после отыскивал меня и непременно жаловался на светлейшего.
Отличный человек был Тотлебен, приятный, обходительный и всегда веселый. Мы все его очень любили и как только он, бывало, приедет к нам на Северную, так мы и спешим его окружить. Он не тяготился расспросами и, со свойственной ему доброй, простой и привлекательной манерой говорить, охотно отвечал каждому.
Светлейший не только высоко ценил Тотлебена, но душевно любил его больше всех в Севастополе: ни прежде, ни после не знавал я человека, которого бы он так любил, как Тотлебена.
И то можно сказать, что Тотлебен был счастлив расположением и доверенностью к себе князя Меншикова. Он не забывал того, что князь подготовил его на славный инженерный пост и еще продолжал руководить при обороне Севастополя. За эту-то скромность, за бескорыстную преданность делу, за заслуги при севастопольской обороне, князь Меншиков поставил Тотлебена на пьедестал, сооруженный всем русским и европейским миром защитнику Севастополя. Сам князь отклонился от почестей, предоставив Тотлебену пожинать лавры. На долю светлейшего достались клеветы, нелепицы, на него взведенные, — на них он и не возражал.
Тотлебен был последним и славнейшим питомцем в военной деятельности князя Меншикова. Наставник и ученик имели право гордиться друг другом.
В лагере главной квартиры приютился и я, разбив себе палатку, а подле меня поместился мой почтенный друг Николай Саввич Мартынов, только что прибывший в распоряжение главнокомандующего.
Мартынов, человек пожилой, из отставки вновь поступил на службу артиллерии штабс-капитаном. Добыл себе турецкую, остроконечную палатку, взятую в Балаклавском деле на редутах. Казацкий офицер, от которого Мартынов ее приобрел, аккуратно поставил палатку и, по случаю ветра к ночи 1-го ноября, обложил полы её каменьями и, впустив в нее приезжего, наложил камень и на дверцу.