– Всё это, конечно, так, – упрямо вклинился в разговор Сёма, – до только где они, эти люди, что отца Петра видали? Кто помер уже, кто последние годы доживает. Ведь почти сто лет прошло. Мы-то здесь, в Барсове, может, и знаем про него, а поди кому в епархии докажи? Прямых свидетелей нет, могилы нет, мощей нет…
– Да, крючкотворов у нас что клопов развелось, – с трудом выдавил я из перекрученного тошнотой горла. Нет, одно мне спасение – ближние кустики.
Как я до них добирался – это отдельная баллада. Ноги превратились в какое-то подобие резиновых шлангов, к шее, казалось, привязали двухпудовую гирю, пространство перед глазами вытягивалось в тёмную трубу, и сколько я ни ковылял до спасительной бузины, она упорно не хотела приближаться. Зато кожей спины ловил я на себе чей-то не по-хорошему заинтересованный взгляд.
А когда я всё же дополз, и извергнул внутреннее своё содержание, что-то вдруг случилось, вспыхнул в голове лиловый огонь, земля ударила меня по ногам, воздух всколыхнулся и всё вокруг забурлило, точно утекающая в тёмную воронку раковины вода. Последнее, что я запомнил – это как озабоченно матерясь, куда-то меня волокли. Кто, куда, зачем – какая разница, если так или иначе всех поглотит исполинский водоворот? Вот я уже у горловины, вот пискнула разодранная пополам секунда – и не стало ничего.
Глава 2. Если не мало
Солнца не было – тяжёлые, свинцовой масти облака затянули небо, и мне казалось, будто всё вокруг – и мы с нашим «Гепардом», и шоссе, и ощетинившийся лес – покрыто огромным стальным куполом, как в планетарии. И какая-то скрытая машина управляет им, крутится программа, и ничего уже не изменить, всё будет так, как случалось сотни раз, и казалось бы, пора привыкнуть, но привыкнуть у меня не получалось, наоборот – с каждой минутой становилось ещё страшнее. Я понимал, ждать осталось недолго, скоро оно ударит, но не знал, что именно. Нет, вру – на самом деле я знал, но знание это было столь невозможным, такая кипела в нём мгла, что я прятался от него, строил в мозгу баррикады из привычных слов и воспоминаний, хотя и чуял – все мои потуги бесполезны, то, что сейчас будет, не отодвинешь, это не корзина, что на каждом повороте лупит меня по коленке, прямо по заплате на стареньких джинсах, мама заставила их надеть, хотя я брыкался, они тесные и мышино-серые, уж лучше бы я в школьные брюки влез (форму отменили, и они оказались вроде как ненужные). Но маму разве переспоришь?
Мне ужасно хотелось вмешаться в их с отцом разговор, попросить… Я сам не знал о чём. Остановить машину? Повернуть назад? Да разве они меня послушают? С какой стати? Сам же рвался по грибы, скажут, сам просил, чтобы тебя разбудили в половину пятого, что за бзики? Если бы я мог им сказать, что случится… И ничего другого не оставалось, как молчать и глядеть в окошко, на неподвижные, в жёлтых подпалинах облака, наливающиеся непонятной силой, готовые обрушить на землю потоки рыжего, мохнатого пламени.
И вот это случилось. Со злым треском, как от раздираемой пополам рубашки, рассыпалось небо, ударило слепящим взрывом, мелькнули чёрные, извивающиеся корни поваленной сосны, горизонт вздыбился и спустя мгновенье с натужным всхлипом осел, огненная волна подхватила меня и швырнула навстречу пригнувшимся ёлкам, я протискивался между ними, размазывал по щекам едкие слёзы, и понимал, что не могу оглянуться.
Там, за моей спиной, на шоссе, буйствовал рыжий факел, там была мама, но не только броситься к ней, в объятия гудящего пламени, но и головы повернуть не удавалось. Какой-то гиблый ветер тащил меня вперёд, по лесу, сопротивляться ему было невозможно, оставалось лишь перебирать ногами да уворачиваться от готовых вцепиться в меня веток.
Потом я понял, что ветер – на самом деле не ветер, а голос, выталкивающий из чьей-то слюнявой пасти слова:
– Держи чухана! Сейчас мы его… Да справа же, придурок, заходи!
Васька Голошубов устраивал охоту по всем правилам искусства, рано или поздно он меня отловит, но сейчас я ещё способен был бежать – и рвался сквозь притихший лес, раздирал куртку и джинсы о колючие ветки, спотыкался на вывернувшихся из-под упругой хвои корнях – и чем дальше, тем тише становился прокуренный Васькин голос, вот он уже не сильнее комариного звона, вот его уже нет…
Но я тем не менее бежал, задыхаясь, сжимая пальцы в кулаки до побелевших костяшек, кололо в левом боку, и приклад автомата то и дело норовил влепить мне по бедру, я сорвал его, тем более, что скоро, наверное, придётся стрелять, вот уже и просвет засинел меж ёлок, я из последних сил рванулся туда – и вылетел на залитую полуденным солнцем железнодорожную колею.
Было тихо. Удивительно тихо, умиротворённо. Лишь кузнечики прилежно стрекотали в густой, посеревшей от зноя траве, да еле слышно гудели провода.
Оправляя сбившуюся камуфляжку, я пытался вспомнить, от кого же так гнал по лесу… Или за кем… Что-то маячило за спиной, тягостно-непонятное, странное. Ладно, во всяком случае, автомат можно закинуть за спину. Стрелять курсанту Бурьянову в ближайшее время не придётся. Не в кого. Безмятежно здесь и пусто.
Пусто?
А как же тогда это?
Она лежала в трёх шагах, уставившись в небо пустыми, оловянными пуговицами глаз. Чёрная, с каким-то даже синеватым отливом шерсть свалялась грязными клочьями, острые треугольники ушей обвисли, точно от жары, но я знал, что жара тут ни при чём, и не от жажды раскрыта гнилая пасть, откуда бурой лентой выползает страшный, распухший язык, упираясь с обеих сторон в слюняво-жёлтые клыки.
Голова, несомненно, была отрезана. Не отрублена, не оторвана, а именно отрезана – трудились долго, время от времени обтирая от крови длинный и узкий кремнёвый нож, под медленно струящуюся из магнитофона тёмную мелодию. Кровь, надо полагать, стекала в подставленный тазик, часом позже её используют всю, до последней капли, пойдёт на Эликсир…
Видно, голова валялась тут уже давно, дня три, не меньше. Только сейчас я ощутил удушливый смрад, волнами исходящий от того, что осталось от собаки. Когда-то это было доберманом.
В общем, мне не впервой такое видеть. Почерк Рыцарей Тьмы всюду одинаков, и, как наставительно говорит Куратор, пора бы привыкнуть. Проза нашей незаметной работы – вонючая, тупо глядящая из ромашек безжизненными глазами.
И тем не менее что-то здесь было не так. Жизни в голове давно не осталось, но я чуял – передо мной нечто большее, чем разлагающийся кусок мяса. Не жизнь, но какая-то странная дымка вилась вокруг неё, смутное, едва уловимое присутствие.
Я инстинктивно отступил на шаг и потянул с плеча автомат. Хотя толку с того… Рыцарей здесь уже и след простыл, они сейчас в городе, ездят в автобусах, сидят в конторах, выстаивают очередь за пивом. А здесь – в траве и цветочках мёртвая голова, неутомимые мухи облепили вздувшийся язык, ползают в ноздрях, и гудят, гудят, словно соревнуются с линией электропередачи.
Солнце равнодушно поливало землю июльским жаром, ему не было никакого дела ни до замученной собаки, ни до Рыцарей, ни до растерянного курсанта в потном камуфляже, сжимающего совершенно бесполезный здесь автомат. И я, этот самый незадачливый курсант, обманутый солнечным спокойствием, даже не сразу понял, что случилось. А потом меня как током долбануло.
Собачья голова резко дёрнулась, повернула в мою сторону гнойно-жёлтые глаза, острые иглы-зрачки уставились мне в лицо. Пасть медленно закрылась, потом раззявилась снова, послышалось нехорошее бульканье, и тут я осознал, что оттуда, из тёмной гнилой дыры, доносятся слова. Тяжёлые, странные слова, я слышал их, они были знакомы, но я ничего не мог разобрать, мышцы все одеревянели, ноги сделались ватными, я сам не понимал, почему до сих пор удерживаю равновесие, почему не завалился носом в горячую траву, и мысли все куда-то делись, в мозгах было пусто, и только часто-частно билась на виске тоненькая упрямая жилка.
А потом я вдруг сразу, безо всякого перехода понял, что за слова выдавливаются из чёрной пасти.