Литмир - Электронная Библиотека

– Вот вы, я знаю, в Германии были. По приему машин, оборудования. Когда у нас с Гитлером договор был. Своими глазами все видели. Я еще со школы хорошо это помню, наш учитель истории всегда нам твердил: что бы там Гитлер ни кричал, как бы кулаками ни размахивал, а напасть они не посмеют. В Германии огромный рабочий класс. Международная рабочая солидарность не позволит. А если Гитлер и наберет подонков, двинет их на Советский Союз – рабочие немедленно поднимутся и Гитлеру в спину…

Лачинов, забыв, что у него за ухом готовая цигарка, начинал крутить из бумаги новую, неловко действуя обрубком левой кисти, двумя ее пальцами.

– Лучшую часть рабочего класса, кто протестовал, сопротивлялся гитлеровской политике, ты это знаешь, уничтожили. Загнали в концлагеря…

– Но не всех же! Абсолютное же большинство осталось. Наделать столько оружия, снарядов, бомб, самолетов, танков! Кто это сделал, не сам же Гитлер! Это рабочие сделали! Вот как это все понимать? Что же, выходит, у них насчет пролетарской солидарности – слабо? В сорок первом, помню, Смоленск взяли, а я уже призванный, на формировке под Пензой стоим, сводки по радио каждый вечер, естественно, промеж себя обсуждаем… И тоже – разговоры, дескать, скоро всем этим ихним победам конец, не позволит же немецкий народ так нашу кровь лить, обязательно у них там в тылу всё поднимется… А они и к Москве подошли, и к Ленинграду… А где в сорок втором были?

Лачинов подносил ко рту скрутку, старательно клеил ее слюной. Начинал медленно, негромко, как говорят то, что многократно про себя думано, тоже составляет горечь, пережитые разочарования, обиду, боль.

– Ты представляешь себе германских рабочих такими же, как наши… Как мы обо всем думаем, поступаем… А надо делать поправки на конкретные исторические условия, на национальный характер. Ты учти, в среде рабочих там не было и нет такого единства. Там был раскол, часть шла с коммунистами, а большинство – за социал-демократами. А это соглашатели или вообще подкупленные буржуазией. Союза с коммунистами они не хотели, от решительных действий и настоящей борьбы уклонялись…

– Давно уже можно было бы во всем разобраться, глаза раскрыть!

– А ты думаешь, нацисты, захватив власть, одним принуждением давили? Они тоже ушлые, знали, нужна поддержка широкой массы. Умели соблазнить, привлечь. До тридцать третьего года в Германии была страшная безработица. И все росла. Шесть миллионов на улице. Гитлер развернул военное производство, дал всем работу. Жизненный уровень поднялся, впереди рисовалась еще большая обеспеченность, новые блага… И обывательское, жажда иметь личное и семейное благополучие, а там хоть весь мир сгори и погибни, взяли верх…

– Что-то тут все же непонятное… – с упрямым сомнением крутил головой Вася Курочкин, не желая вслушиваться в дальнейшие доводы Лачинова. – Ведь оттуда же марксизм пошел, наука пролетариата… – «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!..» Что же они – забыли ее?.. Рабочие и крестьяне – и чтоб против рабочих и крестьян… Ну, пускай, как говорится, не без уродов… Но ведь это что ж – чуть не все, считай, поголовно…

Один раз мы вышли подымить вместе. Лачинов прикурил от моей самокрутки.

Было какое-то необычайное чувство от того, что вот этот стоящий рядом, невзрачный, в такой же рабочей стеганке, как на мне, человек – был там, в Германии, в самом стане врагов, ходил среди них по улицам, разговаривал, совсем близко, глаза в глаза, смотрел в их лица…

– Вы долго там провели?

– С лета сорокового и по осень. Там нечего было нам делать, по существу комиссия наша бездействовала, они нам ничего не передавали. Знали уже все, что война вот-вот, зачем же лишаться своих машин? Водили только за нос. Хитренько, ловко, вежливо…

Розовый огонек самокрутки, мерцая, освещал заостренное книзу, с острым подбородком, хмурое лицо Лачинова.

– Я не выдержал, не мог там находиться. Идешь по городу, навстречу прохожие, или в метро едешь, на кого ни гляну, а сам думаю: каждый из них где-то что-то делал весь день. Что? Все, что делает сейчас Германия, – это для войны. Для одного – убивать. Пол-Европы уже растоптано, к войне с нами бешено готовятся, не надо разведчиком быть, невооруженным глазом видно… Все они – заодно, каждый из них такой же убийца и грабитель, как и те, что в солдатской форме, с автоматами… Написал начальству заявление, чтоб отпустили домой. Изложил все, как думал и чувствовал, без обиняков. Но тогда была «дружба», все антифашистское было под запретом. Находились умники, настроения, как у меня, считали даже провокацией.

Лачинов яростно потянул в себя из самокрутки, так что рубиновый огонек сразу добежал до самых его пальцев.

– Товарищи по работе глянули, что я в бумаге этой написал, говорят: «Ты в уме? Ты на себя такое навлечешь. Придумай другую причину, например, семейные обстоятельства или по здоровью». Я переписал, послушался, – дескать, по состоянию здоровья – и так далее… Кое-кто из наших как на дурака на меня смотрел, не могли понять такого поступка. Платили нам солидно, можно было столько вещей приобрести, на несколько лет обарахлить всю семью. А я все это бросаю, сам, по своей воле, домой прошусь…

Прежде чем вернуться в вагон, мы закурили с Лачиновым еще раз и курили уже молча, думая каждый о своем под железный шум поезда, стук его колес. Не знаю, какие мысли были у сутуло привалившегося к тамбурной стенке Лачинова, качавшегося вместе с тряской и толчками вагона, а я думал над тем, что пытался объяснить он Васе Курочкину. Что есть вещи, которые все-таки нельзя объяснить, сколько о них ни говори, ни толкуй, какие ни напиши книги. Ум, знание – знают все, а сердце все равно полно непонимания. Например – как можно было выстрелить в Пушкина. Это всегда останется непонятным. Вот так и с этим упорным, неразрешимым недоумением, терзающим Васю, таким же тягостным грузом лежащим в душе каждого из нас…

Как ни изнурительно медленно тащится поезд, но все-таки он довозит нас до Брянска, конечной точки своего маршрута. Дальше наш путь становится еще труднее. Мы передвигаемся от станции к станции, подсаживаясь на грузовые поезда, на тендеры перегоняемых паровозов, на платформы и тормозные площадки воинских эшелонов. Ни одного целого вокзального здания, водокачки подорваны, под откосами, на станционных путях – скелеты сгоревших вагонов. Все налажено на живую нитку: шпалы, рельсы, селекторная связь, сигнализация. Диспетчеры и начальники станций ютятся кое-как – в станционных развалинах, где-нибудь по соседству, а то и в наспех сколоченных из досок, из горбыля будках. Нам приходится подолгу застревать: или поезда, идущие на запад, проскакивают мимо с ходу, или вообще нет движения, потому что немцы, изо всех сил старающиеся сдержать наступление, пробомбили впереди путь. Мы ночуем в развалинах станционных зданий среди битого кирпича и снега, согревая себя кострами, разложенными так, чтобы огонь не был видел сверху ночным «юнкерсам», в пустых вагонах, – благо, если там оказывается железная печка, в пристанционных пакгаузах, сараях, а если поблизости селение – просимся на ночлег к жителям. Многие из них скрывались в лесах, партизанских лагерях и вернулись недавно; дома их ограблены, огороды они не сажали, никаких припасов ни у кого нет, дрова не заготовлены, топиться нечем; никто не может нас ничем угостить, только разве пустым кипятком. Мы сами отыскиваем, натаскиваем дрова, варим свои концентраты. Худосочные дети голодными глазами смотрят на нашу еду, на сахар, и мы делимся с приютившими нас жителями своими продуктами, оделяем детей сахаром; некоторые, что в сорок первом, когда пришли немцы, были малы и выросли в оккупации, в землянках партизанских районов, пробуют сахар впервые, удивлены его вкусом. У Лачинова опять белеет лицо и подергиваются губы, когда он видит таких детей, такие сцены.

Все рассказы жителей об одном: чего натерпелись в оккупации, «под немцем». Как немецкие отряды окружали внезапно деревни, палили дома, а всех, кто не успел убежать, убивали.

47
{"b":"591915","o":1}