— На рукоделья мои не поглядел! — вдруг совершенно неожиданно воскликнула ее дочь, потрясая в воздухе голубым башмачком с таким видом, словно хотела похвастать им перед всем светом. — Он всегда так хвалил мои рукоделья и как-то даже довольно много их распродал среди своих знакомых. Он очень хороший, о, Стась очень хороший!
— Хороший-то он хороший, — подтвердила старуха. — Со старшими почтителен, любезен, учтив, дворянская кровь сразу видна… хорошая кровь… прекрасная кровь… и в хорошем обществе вращается… в отличном обществе… Ох, ох, ох!
Протяжно вздохнув, она некоторое время грустно покачивала головой, а ее поджатые губы и сердито поблескивавшие, бесцветные глаза, казалось, говорили: «И я когда-то в этом обществе вращалась, и я к нему по праву принадлежу! Ох, ох, ох!»
— А как Стась поживает? Здоров ли он? Весел ли? — прерывая счет петель, снова защебетала панна Розалия.
— Здоров, слава богу, и весел, хотя… не очень… Тревожат его дела, какие-то мелкие долги, хозяйство… Бедняжка огорчается, и мне кажется, он даже похудел немножко. Жаль его, право… Такая прекрасная, возвышенная душа…
Старуха, неподвижная и прямая, как туго натянутая струна, сложила руки на коленях и покачала головой.
— Да, да! Дворянство наше в упадок приходит, в упадок! Слыханное ли дело, чтобы молодой человек из такой семьи мучился и худел от забот и неприятностей. Чернь теперь преуспевает, дорогая моя, чернь в гору лезет. А мы вот вынуждены в таких конурах сидеть и смотреть, как наше добро проходимцы всякие присваивают. Была я сегодня с визитом у жены предводителя дворянства Кожицкого… того самого Кожицкого, который ведет свой род от Одропольских и которому принадлежит Лигувка… прекрасное поместье с небольшим замком и английским парком… Приятная особа, очень приятная… гостеприимная… приняла меня очень мило, вспомнила, что знала меня еще будучи ребенком, когда я жила в моих Лопотниках по соседству с ее родителями. Я спросила, не известно ли ей что-нибудь о Лопотниках. «Как же, говорит, мы с мужем там бываем». Я спрашиваю: «У кого? Кто там живет?» Сказала, что какой-то Выжлинский. Подумать только — бродяга без роду и племени, приехал неизвестно откуда, купил Лопотники и расселся там, словно вельможа… Мы хоть и продали наше имение, когда необходимость пришла, но все же знакомому, соседу… и я всегда утешала себя: «По крайней мере на нашем месте человек из хорошей семьи живет». Ведь именье купил тот… Пражницкий, из Санева и из Саневских по женской линии. Покупая Лопотники, он хотел округлить свое именье, но теперь фьють! Все вверх дном перевернулось! Пражницкий обанкротился, и дети его поступили на службу или еще куда-то, а в Лопотниках обосновался какой-то Выжлинский… Чтобы черт его оттуда унес! Интересно узнать, ценит ли он, содержит ли в порядке дом, где я счастливо прожила большую часть своей жизни, и аллею акаций, которую мы с покойным Ромуальдом посадили собственными руками. Я даже не хотела расспрашивать об этом жену предводителя, если бы она сообщила мне что-нибудь дурное, я бы расплакалась, а мне… не пристало проявлять малодушие перед людьми… не пристало!.. Перед одним только богом я могу… Да, да, да, перед одним только богом.
Хотя ей это и не пристало, все же она обнаружила свое горе и перед людьми, так как старые ее веки не в состоянии уже были удержать слезу, которая, при воспоминании о доме в Лопотниках и аллее акаций, упала на пожелтевшую страницу молитвенника.
— Мамочка! — с дрожью в голосе воскликнула Розалия. — Мамочка, милая, не плачьте! Глаза будут болеть. У меня сердце разрывается, когда я вижу, что вы плачете.
Она уронила на пол вязанье, подбежала к матери и, присев у ее ног, стала целовать ее колени. Старуха погладила дочь по гладко причесанной, напомаженной голове и тут же отстранила ее от себя, как маленького ребенка.
— Не забывай, Рузя, что у нас гостья… — произнесла она с достоинством и, повернувшись к Эмме, сказала: — Извините, пожалуйста, пани советница… мы с дочерью привыкли вспоминать былые времена. Ведь она тоже жертва всех тех перемен и всей мерзости, что творится на свете. Не могла ведь она, дочь помещика, выйти замуж за первого встречного, а подходящей партии не представилось. Она, впрочем, не жалуется… ибо я внушила ей, что лучше страдать и даже погибнуть, нежели унизить себя. Она полюбила свое рукоделие, ухаживает за матерью, и для нее это лучше, чем завести роман и выйти замуж за кого попало… Не правда ли, Рузя?
— Правда, мамочка, правда, — щебетала Розалия, прижимая свою румяную щеку к острому колену матери, а та, наклонившись к Эмме всем корпусом, как порою наклоняется статуя от толчка, тихо, с таинственным выражением на лице, спросила:
— Не говорил ли Стась чего-нибудь о наших процентах, а?
Эмма чуть-чуть смутилась. Хоть проценты, быть может, и не очень тревожили ее, по все же среди прочих забот она часто подумывала о них. С другой стороны, ей хотелось оградить Стася от упреков, которые она предвидела.
— Да, вспоминал, — пробормотала она. — Говорил, что вскоре уплатит и мне и вам…
— Уплатит? Вскоре? Это хорошо… хорошо! Поскорей бы… Жить больше года, не получая процентов, трудновато, трудновато… Мы уж и чай подешевле покупать стали… и то на Рузины деньги… за рукоделия! — объясняла старуха. — Уж больше года мы живем только на половину процентов да на вырученные за ее рукоделия деньги… и хотя для барышни это приличное занятие, но глаза… это… это… это… начинают портиться…
При последних словах голос ее слегка задрожал.
— Разве у вас болят глаза? — спросила Эмма у Розалии.
— Да нет! — ответила поспешно девушка. — Иногда, немного… Пустяки!
— А случается, что вам не удается распродать рукоделья?
На этот раз усердная рукодельница даже подскочила на своей табуретке.
— Как! Я не распродам мои работы? — вскричала она. — Да что вы! А где они найдут лучшие! Если бы у меня было четыре руки, так я бы вдвое больше распродала. Вот и эти башмачки уже давно заказаны, и еще три пары таких же, а теперь я решила сделать бисерные подставки для подсвечников. Замечательные… Только я еще не знаю, с белым бисером или без белого…
— Какая вы неутомимая, панна Розалия… — вставила Эмма.
— Увлеклась… Увлеклась… Очень хорошо для барышни увлекаться рукодельем. Очень прилично… Вот у панны Бригиды вкусы совсем другие… Но я их не одобряю! Не одобряю!
Вдова густо покраснела.
— О, я тоже не одобряю! — воскликнула она. — Но что поделаешь! Брыня упряма, и у нее такая грубая натура.
— Грубая, очень грубая, — подтвердила Лопотницкая. — Где это видано, чтобы барышня сама колола дрова, носила воду и стирала белье… Если обстоятельства вынуждают, то нужно делать это тайком, чтобы никто не видал… Но так! Одеваться как простая девка и работать… неприлично… Это, это, это, это неприлично!
— Вечное мое горе, позор! — прошептала Эмма, и на лице у нее появилось несвойственное ей выражение гнева.
— Вы, впрочем, не можете это так сильно чувствовать и принимать близко к сердцу, — продолжала старушка, — потому что родители ваши и муж хотя и были людьми почтенными и состоятельными… я их не унижаю… не унижаю… очень почтенными и состоятельными… но все же у вас в чиновничьем сословии совершенно другие понятия о чести и достоинстве…
— Моя мать была дочерью помещика, — нерешительно вставила Жиревичова.
— Верно, верно, но все же это не то… это… это… не то.
Лицо, да и вся фигура вдовы выражали глубокое смирение.
— Вы правы, — заметила она тихо. — Я могу упрекнуть моих родителей только в одном, только в одном… почему они меня не выдали за помещика, ведь многие добивались моей руки!
— Брыня, — вставила Розалия, — всегда столько хорошего рассказывает мне о своем отце… Она говорит, что он очень любил вас.
— О да! — с жаром воскликнула вдова. — Игнатий боготворил меня… Да, боготворил… Но, не знаю почему, меня всегда терзала какая-то безотчетная тоска… Меня никогда не покидало чувство, будто у меня подрезаны крылья, будто я заслуживаю более возвышенной, более яркой жизни!