Незаметно выросла дочка, незаметно и покинула ее, так же неожиданно, как и муж. Съехала в город на учебу. Выучилась. Подвернулся ей там человек, военный, офицер. Кинул потом, да не одну. С горя, от стыда ли она и наложила на себя руки. Вот с того дня впервые ночью Ненене и заговорила с тем, кого уже давно не было. Выдала ему все за долю свою. И втянулась жалиться и плакаться. Жить стало легче. С его помощью совсем не трудно было ей отказаться и от помощи братьев и сестер — баптистов. Они уже совсем проложили дорожку в ее дом, по хозяйству помогать начали, пришли забор ставить. Но тут дедок, один из братьев, принялся обсказывать Ненене сон. Будто приснилось ему, как от его хаты до хаты Ненене перекинулась нитка, нитка от брата к сестре. И начал он ту нитку тянуть, но притянул не ее, Ненене, а мужика.
— Каким же из себя тот мужик был?— подлаживаясь, спросила Ненене.
— А никуда мужик,— ответил, хитро улыбаясь, дедок,— ни кожи, ни рожи, одни кости. Шинелка на нем войсковая...
— Подпалена сбоку и не зашитая...
— И не зашитая, шапка войсковая.
— Не шапка, а шлем кавалерийский с нашитой звездой.
— А ты откуда знаешь?— удивился дедок.
— Козел ты старый,— взвилась Ненене.— Я такая тебе сестра, как ты мне сват. То ж мужик мой был... Ни кожи, ни рожи... Чтобы и духу тут вашего не было.
И не злость, а страх выспел в ней, страх беспамятства, уже полного, не только ночного, но и среди дня. И среди дня она будет говорить с теми, кого нет, кто и днем тенью ходит по земле, сама станет тенью. Влезут, уже влезли в уши и душу эти братья и сестры. А она хотела и хочет только сама по себе. Хорошее, плохое, а все ее, все при ней. Это ее жизнь, и она не поделится ею даже с самим Христом. Понесет на себе и при себе все, что выпало ей, до самого креста. А выпало не так уж и мало, и не только плохое. Так зачем же вместе с плохим хоронить и хорошее? Картошка, слава богу, еще родит, на буханку хлеба она заработает в колхозе, кружку молока в день даст Милка. Что ей еще надо? Того, что было, не вернешь, а от того, что будет, не убежишь и нигде не спрячешься. Она хотела сама довести свою жизнь до конца, до круга, в котором были все, с кем рядом жила, с кем делила на этой земле хорошее и плохое. Довести до конца, никуда не сворачивая, ни перед кем не кривя душой. И тем самым как бы отлить свое существование, свою жизнь на этой земле в какую-то форму, в которой все есть — начало, продолжение, конец,— и вроде бы ничего нет: все в том же кольце, в кругё. Но в этом «есть» и «нету» для нее таилось некое сияйие, некий звон слышался. Может быть, то был звон подвенечных бубенцов, а может, сияние и звон, что издает каждый новый день. Все это было смутно в ней, но смутно в словах, в выражении. И само стремление к завершенности не было чем-то ее отметным, личным, оно передалось ей от той земли, на которой она родилась, от той работы, которую ей выпало исполнять. Ведь на земле все завершенно и продуманно. Кто думал над этим, неведомо, но он все рассчитал, все подогнал: весну к лету, осень к зиме, снег к воде, воду к людям, каждой твари определил место и назначение.
И ей стало радостно оттого, что все так разумно на свете. Ночь, которой она боялась, все же пришла, а значит, и пройдет. И до новой ночи, пока стоит эта, еще далеко. Ведь для этого надо, чтобы рассвело. А с рассветом ее, как дети, обступят заботы. Сена немного, но пока есть, она бросит его Милке, сначала вдохнет его запах, как дух нового дня, сама, а потом даст и Милке. Успеет, раскроет копец с картошкой. А нет, потом сбегает на наряд. Бригадир даст ей работу нетрудную, по силам и на людях. Может, те же копцы, бурты с картошкой, только колхозной, раскрывать или провеивать зерно. И ей будет в радость эта работа, то, что она еще такая ловкая, что тело ее, руки привычны и справны делать ту работу и, конечно, то, что она на людях. Не-не-не, еще хоть куда. И НенеьГе засмеялась и спохватилась: человек же сидит в хате, а она про него и забыла.
Но в хате уже никого не было. Ушел Иван, не заметила когда. Он и при жизни был такой же незаметный. Вечером соберутся девки, придут хлопцы и давай тары-бары-растабары, зубы скалят, а он хоть бы рот раскрыл, хоть бы слово сказал. И с войны вернулся такой же. Хотя после войны им и некогда было друг другу слова сказать, ночью только и виделись. Может, он и ходит сейчас потому, что не выговорился здесь, на белом свете, ходит, но и с того света слова ей не приносит. Видно, так оно и должно быть.
Дуб за стеной, когда перевалило за вторую половину ночи, уже не просился в дом, он, казалось, требовал, чтобы все живые вышли из дома. Ненене со своими заботами и не заметила, когда это началась такая буря. Разламывалась и дрожала старая, а в обшем-то, и никогда не бывшая новой хатка, не построенная, а выросшая, как гриб, из земли, начавшая расти из землянки, крытой зеленым мохом. Землянку эту рыла она сама, когда хата грозилась уже обвалиться. Пришел Иван, поставили засыпуху, что-то досель не виданное, из жердок, в два ряда вбитых в землю, меж которыми положен был мох. Пол и крыша земляные. ТПокажи людям сегодня, не поверят, что в такой хате можно жить. Жили. Но какой ветер ходил в той хате, какие сквозняки и как пели каждая по своему жердка, в церкви так не поют. И сегодня такой же ветер и такой же стон в хате. Топчется и топчется в своем углу корова, не будь рядом хозяйки, наверно, ревмя ревела бы.
Ненене поднялась, в темноте нашла, набросила фуфайку и, как была, босая вышла во двор. Ночь стояла воробьиная. Она прислушалась,стоя посреди деревенской улицы, не решаясь и боясь идти куда- нибудь дальше, боясь, что кто-нибудь может заметить ее здесь в это время и осудит, подумает бог весть что. А на дворе творилось что-то страшное и грозное, бушевала река. Река вышла из берегов, крутила и вертела все, что ни попадалось ей, и подступала к деревне. Но Ненене не испугалась паводка — мокрый воды не боится. Да их уже в этом году предупреждали, что идет вода, большая вода, предлагали даже эвакуироваться. На эту эвакуацию никто не согласился. Начал накрапывать дождик,и она заторопилась в избу.
Дождь усилился и шел, лил уже до утра, до утра выл ветер и ревела река, будто нанесло в деревню волчью стаю, нашла она кость и грызла ее, выла и стонала над ней. Так вода грызла и стирала с земли деревню. К утру она стояла уже у порога домов. И опять же и Ненене и ее односельчане испуга перед этой водой не почувствовали, а Барздыки даже обрадовались: такая большая вода, значит, из города придет помощь. Мучицы подкинут, это точно, потом колбасы, тушенок разных, консервов, не еденных и в доброе время. Все это можно и сейчас пустить в оборот, а лучше отложить на после, когда подоспеет сенокос и кончится или будет на исходе свое, вот тогда и городское как раз впору придется.
Но вода продолжала прибывать, скотина в хлевах подняла тревогу. Тревога эта передалась хозяйкам. И они первым делом, подчиняясь неведомому приказу, отогнав скот, бросились спасать картошку. Красными, как свеженина, руками женщины выгребали ее из наполненных водой подполов, а где можно было подступиться, из копцов, красную и белую, скороспелку и ракоустойчивую, сносили к лодкам, еще особенно не раздумывая, куда ее везти, где уберечь. А когда дошла очередь и до этого, просто руки опустили. Вода была уже всюду, куда ни глянь. Среди ставших сразу беспомощными и жалкими крыш домов и сараев, электростолбов с уныло свешенными к воде непрочными паутинами-проводами темнел один только островок земли.
Кладбище вода не тронула, не добралась до него, а может, пощадила, остановилась у ограды, у часовенки. Пощадила не только деревенские могилки, но и те, неведомо чьи, курганами белого песка высящиеся с незапамятных времен за околицей деревни. К кладбищу и бросились люди. Первую лодку, челн, вела туда старая Махахеиха. Правил сам Тимох Махахей, но Махахеиха сидела впереди и своим черным клюкастым носом будто указывала дорогу. Следом за Махахеем отчалили и другие. Причаливали к берегу и торопились каждый к своим. То, что не принадлежало им, с чем они не были никак связаны, что было насыпано не их руками, курганы из древнего песка не трогали. Не тревожили чужого покоя-даже в лихую годину. А тянулись к своим, пусть мертвым, но своим.