— А что ж ты думаешь: это ведь не пустяк — сбегать за двадцать пять километров, — сочувственно поддержал Захар Макарыч.
— Не в том дело. Петушина-то был царь-птица, а не кочет. — Василий Кузьмич чуть помолчал и продолжал дальше: — Пошли все на общее собрание. Начальство с виду, может, довольное, улыбаются — актив подготовили. Григорь Палыч подходит ко мне, председатель наш, и говорит: «Выступи — поддержи. Вопрос большой: область с планом садится — ничего не поделаешь. Как? Я, говорит, отвертеться не могу». — «Ладно, говорю, так и быть. Актив же. Не рядовой же я». А когда подошли вопросы после доклада, мне так-то стало тяжко через того самого кочета, так-то тошно!.. Осерчал еще больше, а виду не показываю. Слышу: «У кого вопросы есть?» — спрашивает Григорь Палыч. Я и задал: «А почему так: по хлебу — два плана, по мясу — четыре раза в год спускали план тот? Неужто нельзя одним разом? Так, пожалуй, и ума не приложишь, как за трудодни расплачиваться, как самим планировать хозяйство, как дебет-кредит наводить». Ответил председатель райисполкома Фомушкин: «Этот план не от нас… Дополнительный… Надо поддержать… Работаете плохо — вот и мало на трудодни в этом году». Но вижу, замялся. Вопрос-то политический! Тогда я ему так, для утешения: «Конечно, слов нет: что потопаешь, то и полопаешь. Тыщу лет этой пословице. Что ж: будем топать. Я не против второго плана. Дело ваше». Тут звонок. Еще раз звонок. В президиуме заторопились, заторопились и объявили перерыв. Подходит ко мне Григорь Палыч: «Поди-ка за мной: товарищ Фомушкин кличет — поговорить желает с тобой». Иду. Знаю, будет воспитывать. А я — злой и к воспитанию не способен в таком разе. Фомушкин — из клуба, я — за ним. Фомушкин — за угол, я — за ним. Говорит мне с глазу на глаз, в полной темноте: «Товарищ Кнутиков! Василий Кузьмич! Как же так подводишь? Актив называется! Гнилой ты актив. Народник ты — вот ты кто». А сам (чую по словам и по голосу) улыбается. Ну, думаю, лаяться начал, ругательные слова всякие… И тут я ему отрубил: «Ладно, пускай я народник. А ты колхозного кочета слопал! Это похуже народника. — И стал его, со зла, воспитывать: — Ты знаешь, какой это был кочет? Царь-птица!» — «Стой! — говорит. — Какой кочет? Где он?» Я легонько ткнул ему в пуп: «Тут кочет». Он-то, конечно, не знал, о чем речь, а, чую, догадывается — растерялся. Тогда я ему: «Зови Григорь Палыча». Ушел. Смотрю — идут вдвоем. А когда дело выяснилось, они оба тише воды ниже травы. «Объявишь на собранье?» — спросил Григорь Палыч. «Не дурак я, чтобы на собранье. Но без заведующего фермой никто не имеет права вмешиваться в жизнь и воспитание курей. Если вам моя линия не подходит, снимайте. С меня хватит. Я бы сам дал петушка, какого полагается есть, — не помирать же начальству посередь колхоза! — а вы сожрали… царь-птицу».
— Так и сказал? — спросил Захар Макарыч.
— Так и сказал. Отнимись язык, так сказал.
— А они что же?
— Что? Григорь Палыч ударил себя по лбу и, прямо сказать, вскрикнул: «Ну какой же я остолоп!» А Фомушкин вежливо: «Тут, товарищ Кнутиков, надо нам извиниться… Я-то… но все-таки скверно. Плохо. Извиняюсь. Только зачем же вы так против плана?» Я ему отвечаю: «Не против плана. А это не план. Это переплан. Вы только вникните, товарищ Фомушкин: мясо себе стоит рупь, а продай за семьдесят пять копеек: денег — пятнадцать копеек на трудодень, а хлеба…» — «Что предлагаешь?»— спрашивает Григорь Палыч и тихонько подталкивает меня в бок: дескать, предлагай. Я ему: «Думаю, что из второго плана и половины хватит. Вы только вникните!» На том дело и кончилось. И зло с меня соскочило. Раз они понимают, что натворили с кочетом, — за что на них и серчать. Осталась одна жалость: хорош был кочет. Ой, хорош!
— Ну, а на собранье что? — допытывался Захар Макарыч.
— Аль там ты не был? — удивился Василий Кузьмич.
— Не был, — как-то виновато ответил Захар Макарыч.
— А-а… Тебя, значит, это не касается — пенсионер… Что на собранье?
Я молчал.
— А второй план как?
— Григорь Палыч сказал им всем, что и половины второго плана достаточно.
— А сам райисполком?
— Не возражал. Мирно все обошлось. Там же прикинули: по полтора килограмма на трудодень осталось. Это вполне допустимо… Тут, Захар Макарыч, надо сурьезно думать: вопрос политический…. Большая это политика! На трудодни давать надо обязательно.
— А чего же он на тебя косится и теперь, Фомушкин-то? — спросил я.
— Кто же его знает. Так он человек неплохой, старательный, в сельском хозяйстве дотошный. Хоть и новый он, а уважают его колхозники. Не чета Переметову… Помнишь, был в райкоме?
— А чего его помнить, если он и сейчас живет в Камышевце в отставке.
— А мне, как бы сказать, интересу теперь нет — где он там живет. А Фомушкин с головой. Худа не скажешь… Но только вот встретится со мной, подаст, конечно, руку и отводит глаза. Значит, серчает, полагаю. Разве ж узнаешь, что у человека на душе?
Оба они некоторое время молчали. Потом Захар Макарыч сказал, будто обдумав:
— Не-ет, Василий Кузьмич! Ты не чудак. Нет… Не первый год тебя знаю, а вот, поди ж ты, и не угадал, что ты за человек.
Было совершенно ясно, что Захар Макарыч открыл нового, незнакомого ему Василия Кузьмича. Я тоже не знал его таким, каким он был сегодня, — задумчивым, спокойным. А все оттого, что звезды вверху, звезды внизу, а кругом камыши и тишина. Спать уже не хотелось.
Василий Кузьмич сказал:
— Я десять крючков поставил на соменка на ночь. Поеду проверю. — И неслышно поплыл на челноке.
Захар Макарыч вежливенько захрапел — тихо, без нажиму.
«Вот оно какое дело-то, — думалось мне. — Пока я анализировал свои ошибки, Василий Кузьмич расставил крючки на ночь без всяких сомнений. Пожалуй, и мне надо так поступать — спокойно, помаленьку, надежно. И всегда будет удача».
Он действительно приволок четырех сомят и в полном удовлетворении улегся «на царскую постель». Уже засыпая, он лениво и тихо-тихо замурлыкал под легонький храп Захара Макарыча.
— Разве ж это храп… у Захара-то?.. Одна срамота, а не храп… Себе под нос… Так-то и кошка храпит…
— Пусть, в свое удовольствие, — ответил я.
— Вот у покойницы, бабки Васены, была дудка-то!.. Вот это был храп… Двор-то ее у проулка был, а через тот проулок мужики с нашей улицы в поле ездили… Бывало, она в обедах заснет под сараем да ка-ак захрапи-ит!.. Ох!.. Плетни треском трещат… Храпит, как перед концом света… Пугливая лошадь никак не шла в проулок: жуть, а не храп — стон дьявола… Зайдет мужик во двор к ней, разбудит и молит: «Тетка Васена! Дай бога ради проехать!» — «Проезжай, говорит, скорей, пока опять не заснула, а то время мне подошло». А у Захара не храп, а приветственная речь… с трибуны… по записке… Ну пусть. Он человек хороший. Чудак, конечно, Захар-то… но человек хороший. Только вот чудак. Мухи ему разные, жуки нужны. Все глупости. Хороший человек Захар. Пусть себе храпит… помаленьку.
…Разбудила меня выпь-горнист. Ухнула где-то рядом.
Василий Кузьмич уже собрался домой: ему ведь надо поспеть на работу к пяти часам утра. Он о чем-то тихо беседовал с Захаром Макарычем. Я подошел к челноку, над которым они оба наклонились. Захар Макарыч повернул ко мне голову и с восторгом объявил:
— Сожрал плавунец пиявку! Одни хлопья остались.
— Сожрал, собака, — удовлетворенно подтвердил и Василий Кузьмич. — Смехота! Ночью сожрал… — Он оттолкнулся веслом от берега и скрылся за поворотом…
За утро я поймал еще одного окуня. И все. Захар Макарыч ничего не выудил: он сидел всю зорю метрах в пяти от меня и, казалось, не обращал внимания на удочки. Но сидел недвижимо.
Когда мы, чуть шевеля веслами, ехали домой вдвоем с Захаром Макарычем, солнце уже поднялось «выше завтрака».
У моста, причаливая челнок, он сказал:
— Завтра пойду в колхоз. Как это так: два комбайна негодные, а уборка вот-вот?
— А что сделаешь? Запчастей-то нет.
— Когда-то вовсе никаких запчастей не было, а работали. И убирали… Отремонтирую. Я могу. Двадцать пять лет ремонтировал — знаю.