Литмир - Электронная Библиотека

Большинство охотников в такую пору не может усидеть в четырех стенах, не может спокойно ходить по земле. Их тянет на воду, туда, где душа всегда становится на свое место. Но лето — запретный срок для охоты. И тогда некоторые охотники меняют квалификацию и становятся рыболовами, вливаясь на это время в ряды самоотверженных, чертовски терпеливых «бездельников», для которых весь мир сосредоточивается на тонком конце удилища, как у сазанятников, или на поплавке, как у прочих, более мелких членов этой огромной армии слегка помешанных, но неистребимых и преданных своему делу до самозабвения.

Если любому из этого племени туземцев, привязанному удочкой к одному только месту планеты и влюбленному в свой край, предложить удить из каменного бассейна, кишащего рыбой, то согласится на такой позор только безвозвратно погибший. Настоящему рыбаку нужно много: река, цветы, камыши, утренние зори, таинственные ночи, голубые вечера и… тишина.

Разве ж можно и охотнику усидеть летом в субботу вечером и в воскресенье утром. Это немыслимо и даже непостижимо. А я не исключение. Именно поэтому в один из июньских дней я плелся по Тихой Ольхе на челноке.

Мне очень хотелось разыскать Василия Кузьмича Кнутикова. Он должен быть где-то недалеко. Его любимое сидало недалеко от Сорокомылки (место реки так называется), туда я и наладил лапти. Очень уж интересно с ним ловить рыбу. А вечерком он всегда что-то расскажет из своей жизни или о своем колхозе, а иной раз и о больших материях заведет речь.

Давно-давно я знаю Василия Кузьмича Кнутикова — лет этак тридцать с лишком. Как тогда, в молодые годы, так и теперь он отличается удивительным прямодушием и чистой совестью. Когда-то по праздникам малость любил выпить. По его словам, это самое называлось «потешить душу». И еще одна примечательность: его юмор всегда выражается в действии, без особо острых и сальных слов.

Одним словом, помню Василия Кузьмича еще с тех времен, когда он, имея одну тощую лошаденку, перебивался с хлеба на квас и слыл не очень-то охочим до работы в личном хозяйстве.

А после организации колхоза Василий Кузьмич неожиданно оказался таким старательным, что всю неделю с утра до ночи работал не покладая рук. Ни от какой работы не отказывался. Но в воскресенье — извините! — он на работу не пойдет. Ни за что. Даже если из города понаедут шефы убирать картошку — все равно не пойдет.

Он надевает синюю рубаху, новые суконные черные брюки, праздничную кепку и проводит праздник в полном отдыхе. С утра он идет степенно по улице, заложив руки за спину, высокий, сухой, жилистый и до удивления серьезный. А бывает, продефилирует так мимо шефов, толпящихся у сельсовета. Идет тихо по направлению к магазину сельпо. Встречным он кланяется первым, но от ребятишек категорически требует, чтобы они снимали перед ним картузы. В противном случае он не замедлит отпустить подзатыльник и при этом же добродушно заметит:

— Почитай старший, козявушка. — И пойдет дальше.

Вскоре он вернется обратно таким же манером — тихо, спокойно. Что и означает: у сельпо пока народу нет, а он просто гуляет. Примерно через полчаса он идет снова к магазину, теперь чуть быстрее, потому что там уже слышен говор.

— Здорово были, колхознички! — приветствует он сидящих на широких порожках магазина. — С праздником вас! Чего же это вы шефов-то одних бросили на произвол судьбы?.

Все улыбаются, а Василий Кузьмич и бровью не дрогнет.

— Здорово, трудяга! — скажут ему, будто и не обратив внимания на его вопрос.

— Ну! Так как же? — вновь спрашивает он.

— А что?

— Как так «что»? Праздник же!

— Знамо дело, воскресенье, — подтверждают прочие со вздохом, изображая нарочитую грусть.

— Ну-с… по троячку? — опять же вопрошает Василий Кузьмич.

От такого довольно четкого предложения лица отчасти просветляются. Конечно, складчина получается мелочная, пустяковая, рассказывать тут нечего, но во всяком случае завмаг выносит стакан и селедку. Происходит нечто вроде символической выпивки — по сто граммов на рот.

После этого Василий Кузьмич идет по улице уже быстрее, руки за спиной не держит и даже изредка пощелкивает пальцами. Однако не так уж много пролетит времени, как он скороходом спешит к сельпо снова. Здоровается со встречными отрывисто, но весело, с улыбкой, без той утренней степенности. Ребятишки снимают шапки, но он отвечает им так снисходительно:

— Один раз снимал мне — хватит, козявушка. Молодец. Хвалю.

На обратном пути по той же улице (ее не миновать!) он кричит мне в раскрытое окно:

— Тихону Иванычу! Алый привет!

До сих пор я так и не знаю, почему «алый». Но тогда, бывало, спрошу из окна:

— Пошел?

— Поше-ел! — ответит Василий Кузьмич и махнет длинной рукой вперед так, будто ему предстоит сегодня пересечь земной шар по экватору. — Варвара! — кричит он доярке, стоящей у калитки. — Варварушка! — Помотает головой, крякнет и добавит: — Ух ты, Варвара! Ох и бабочка ты, Варвара! Золотая ты наша работяга. Ух! — И засмеется от души, без какой-либо задней мысли. Он-то лучше других знает цену этой труженице и красавице.

— Спасибо, Василий Кузьмич! Зашли бы, — приглашает она. — Папаша дома — он всегда вам рад.

— Не могу — Домаша теперь ждет дома. Я ведь уже три раза был «у обедни». Куда же кроме ткнуться? Некуда. А теперь домой надо. Не могу зайти, Варварушка.

— Ну, воля ваша. Тогда одну минутку! — Она скрывается в калитке и вскоре выносит сверточек. — Это тете Домне. Пирожки у меня нонче вышли на славу — пусть отведает. По ее рецепту — с содой. Мастерица у вас тетя Домна.

— Варвара! Без подхалимажу! — отсекает на полном серьезе Василий Кузьмич.

Во время такого разговора у калитки или где-либо в другом месте Василия Кузьмича окружат девчата, тоже нарядные по-праздничному. Кто-то из них начнет вроде бы издалека:

— Надоели старые песни, Василий Кузьмич.

— А ну вас! — отмахнется он. — Где я их вам возьму? Прошлое воскресенье дал две новых. Хватит.

Тогда они хором и вразнобой начнут канючить: «Василий Кузьмич, да Василий Кузьмич, да пожалуйста, да хоть одну»… И он, конечно же, сдается. Подзывает самую голосистую, говорит ей вроде бы по секрету, но так, что все окружающие слышат каждое слово:

— Вот тебе — про Аришку Гузыреву.

Мой милок опять свистить —
Кличет на свидания.
Ой, нельзя к нему пойтить —
Опять заседания.

Подобные частушки Василий Кузьмич сочинял молниеносно. В общем, ко всем качествам можно прибавить еще одно: он был признанным поэтом на селе и поставлял девчатам веселые песни. Те запоминали и пели, а Василий Кузьмич тут же забывал свое сочинение, как, впрочем, и любую шутку. На каждый день у него были новые шутки — не запомнишь.

Перед собственной хатой Василий Кузьмич, изображая разгулявшегося, прямо-таки кричит:

— До-омна-а! Прише-ел!

— Вижу — пришел. — И она тоже соблюдает серьез с глубоко скрытым юморком. Она-то лучше других знает, что муженек никогда не напьется пьяным, а сейчас только шутит.

— Как ты понимаешь, Домна: кто я есть?

— Ты?

— Я. Кто я есть?

— Трудовик вечный, — отвечает она, зная, какой ответ ему по душе.

— Отвечаешь правильно. — Он сразу переходит на трезвый тон и говорит: — На-ка вот тебе от Варварушки — сними пробу.

Они садятся на завалинке, пробуют тот пирог. Иной раз Василий Кузьмич подставит ей спину:

— Почеши-ка маленько…

После обеда они хорошо поспят, попьют чайку, перечитают, в который раз, письма от двух сыновей. Домна Петровна скажет с сожалением:

— Ванятка домой не вернется. Все.

— Ну и пусть. Все уходят. А он у нас в науку ударился. По крайности за мукой в город не будет ездить. И то — здорово.

— Это ты к чему?

— А я уж забыл к чему. Ты-то о чем?

— Ванятка, говорю, не вернется… И в отпуск не едет. Два года не был дома… Пусть женатый, пусть дети пошли свои, пусть там и ученый он, а все равно дите родное… Сердце тоскует.

12
{"b":"591010","o":1}