Возле могилы стоял папин лучший друг Альберт Асадов, любимый мною с детства дядя Алик. Постаревший, осунувшийся, с трясущимися руками и застывшим взглядом, он выглядел ужасно даже для такого момента. В другое время я бы сильно забеспокоилась, но теперь могла только отстраненно отметить про себя этот факт. На большее меня не хватило.
Жена дяди Алика, Зоя Васильевна, держала мужа за руку, готовая в любую минуту метнуться к нему с лекарствами наизготовку. Вчера вечером у Альберта случился сердечный приступ, и она боялась повторения. Детей у них не было, и они жили, постепенно врастая один в другого, наподобие сиамских близнецов.
С дядей Аликом папа дружил лет тридцать. Они вместе работали на заводе, в проектном отделе, вместе ушли оттуда в бизнес, основали архитектурно-строительную фирму «Мастерская Айвазова и Асадова». Теперь фирма тоже осиротела.
Со стороны аллеи, разрывая скорбную кладбищенскую тишину, внезапно зазвучала музыка. Я вздрогнула от неожиданности и споткнулась, ткнувшись носом в спину идущей впереди женщины из свиты Азалии.
«Опустела без тебя земля», – плакала, причитала скрипка. Ее голос словно ввинчивался под кожу, дергая обнаженные нервы.
– Скажите кто-нибудь, пусть перестанет! – не выдержала я.
Выкрик получился хриплым, грубым, как будто я разучилась говорить. Все стали оборачиваться, смотреть в мою сторону, как вороны с веток.
Мужчина в солидной коричневой дубленке, кажется папин бывший одноклассник, протиснулся к аллее и начал что-то говорить рокочущим начальственным басом. Музыка резко смолкла.
– Человеку тоже зарабатывать надо, – проговорила женщина впереди, не успев понизить голос.
Конечно, а как же…
Спустя примерно час все было кончено. Возле могилы не осталось никого, кроме меня. Я сидела прямо на снегу, глядя на черный гранитный памятник – мамин. Отец всегда хотел быть похороненным возле нее. Азалия заикнулась было о новом кладбище за городом, но тут решительность проявила тетя Нелли: она помнила папины слова на этот счет и хотела исполнить его волю.
Теперь папа с мамой навсегда вместе. Им отворились двери в вечность, и они знают самую главную тайну, ту, что открывается только после смерти.
Сознание неизбывного одиночества и оглушающее, тяжкое горе вдруг тонким клинком воткнулись в мой измученный мозг, и я наконец заплакала. А начав, не могла остановиться. Скорчилась на истоптанном снегу и выла, как потерянная собачонка, захлебываясь слезами.
В голове вспыхивали и гасли обрывки мыслей.
Папы нет и больше не будет. Он никогда не придет. Не спросит, как дела. Не засмеется. Не произнесет громко в телефонную трубку свое всегдашнее: «Да, слушаю». Не обнимет. Я не услышу его голоса, не поцелую в колючую щеку, не почитаю своих стихов. Никогда не смогу сказать ему, как сильно люблю, и не сумею попросить прощения. И он не ответит мне: «Брось ты, это же такая ерунда в масштабе жизни».
У него больше нет этой жизни. Наверное, и даже наверняка, есть другая, но этой-то точно нет. И масштабы у него теперь совсем иные. Мне до них не дотянуться.
Я любила отца какой-то суеверной любовью, как язычник, припадающий к своему деревянному идолу, и всегда, всю свою жизнь боялась потерять его. Ведь он был моим миром, моим другом и соратником, и я никогда не мыслила себя в отрыве от него. Мне казалось, мы спаяны навечно, и если его не будет, в этот же миг не станет и меня. Все было стабильно, справедливо, правильно при одном условии: папа – в пределах досягаемости. Даже когда мы отдалились друг от друга в прошлом году, он все равно – был.
А сейчас, когда его не стало окончательно, я каждую секунду ощущала жуткую, неисправимую пустоту. Как можно приучить себя жить с такой дырой в сердце? Это похоже на ампутацию части души. Оторванная часть ныла и дергалась, заставляя меня мучиться от фантомной боли.
Я плакала и плакала, но слезы не приносили облегчения, только делали больнее, рыдания царапали, рвали горло и душу.
Глава 2
Мама умерла, когда мне было четыре года. Самое яркое и четкое детское воспоминание связано как раз с ее смертью: я помню, как папа, стоя на коленях, обхватил руками гроб, и плечи его тряслись от рыданий.
Я почти не помню маму – так, чтобы самостоятельно, своей собственной памятью, а не по фотографиям и папиным рассказам. И в этом заключается весь ужас и огромная несправедливость. Помню свою безграничную любовь к маме, но не ее саму! В памяти осталось ощущение заботы, тепла и покоя, мягкость светлых пушистых волос и невыразимо уютный и родной запах. Никогда не признаваясь в этом отцу, зная, как больно будет ему это услышать, я всю жизнь тосковала по маме. Практически не помнила ее присутствия, но остро ощущала отсутствие.
У нее обнаружилось редкое страшное заболевание – рассеянный склероз. Последний год своей недолгой жизни она провела в Москве, в больнице. Мы с папой приезжали туда навестить ее, когда врачи разрешали.
Мне вспоминается палата с тремя койками, раковина в углу и то, как солнечные лучи косыми полосками лежали на желтом линолеуме. От этого пол нагревался: получалась одна полоска теплая, другая прохладная. Я ходила по полу в одних носочках и ступнями ощущала то тепло, то холод.
Мама прижимала мою голову к своей груди, целовала в макушку и что-то говорила, теперь уже не вспомнить, что именно. Однажды я почувствовала, как на руку мне упала теплая капля, подняла голову и обнаружила, что мама плачет. Никогда раньше я не видела, чтобы кто-то из взрослых плакал! Так растерялась, что тоже заревела.
Потом, когда стала чуть старше, я спросила отца, почему мама тогда плакала: ей было больно? А папа ответил, что нет, она рыдала вовсе не от боли. Маме было страшно.
– Она боялась умирать? Умирать страшно? – с детской прямотой поинтересовалась я.
Отец помолчал минутку, а потом ответил:
– Нет, дочь, я думаю, пугает не смерть сама по себе. Мама ведь просто ушла в иной мир. Люди не исчезают бесследно, они уходят туда, где мы уже не можем их видеть. Но они видят тех, кто остался жить. Мама плакала, потому что очень боялась за тебя и меня. Ей было невыносимо оставлять нас здесь одних.
Сейчас мне двадцать четыре. Именно столько, сколько было маме, когда она умерла. Я буду стареть, покрываться морщинами, седеть, горбиться, сохнуть или болезненно поправляться, а мама навсегда останется юной и прекрасной. Для нее земное время остановилось.
Как-то раз, ребенком, я услышала от кого-то, что называть дочь именем матери – очень плохая примета. Смертоносная. Мать отдает дочери свою жизнь и потому умирает молодой. Мою маму тоже звали Диной.
В тот день я прибежала домой зареванная. Рыдала в голос и кричала: «Зачем вы меня так назвали?! Разве мало было других имен?» Мне казалось, если бы меня назвали, например, Наташей, Светой или хотя бы Дианой, изменили одну-единственную буковку, то мама была бы сейчас жива!
Папа тогда долго не мог меня успокоить. Разве можно растолковать охваченному отчаянием и болью ребенку глобальные вещи вроде божьего промысла, судьбы, предначертания? Тем более если и сам нет-нет да и усомнишься в справедливости мироустройства, при котором любимая жена уходит так рано, оставляя мужа и крошку-дочь…
После кладбища мы – я, тетя Нелли и Азалия – приехали домой. Туда, где я раньше жила с отцом и откуда осенью сбежала в съемную «хрущобу».
Поначалу вместе с Азалией собиралась добрая половина ее знакомых и родственников, но мачеха заявила, что ей нужно «прийти в себя».
На кладбище вдова внезапно заголосила, запричитала и сделала точно рассчитанную попытку броситься в раскрытую могилу. Несколько пар рук обхватили ее, удержали, оттащили от края. Кто-то зарыдал, кто-то принялся совать ей в рот какие-то капли… Дешевый спектакль.
Мы втроем сидели на просторной кухне: пили чай, отогревались. Чаек был так себе, жидковат. Зато к нему прилагались пирожные. Разумеется, не собственного производства, а из супермаркета. Азалия любила обильно поесть, но терпеть не могла готовить. А если и бралась, то получалось черт-те что. Поэтому папа готовил сам, у него это отлично получалось.