Я механически стал рыскать глазами и выискивать знакомых среди толпившихся у гроба. Знакомых не было, за исключением Лукина, бывшего секретаря Ивана Перфильевича.
– Вот и все, – сказал Лукин сухим, канцелярским голосом. – Закончилась русская литература. Ломоносов умер, Ельчанинов под Браиловом пал смертию храбрых, теперь Эмин вот.
– У вас, Владимир Игнатьевич, литература каждый год помирает, – тихо, в усы, но недовольно, с энергией отвечал его спутник, дворянин средних лет в вельветовом жостокоре. – Че-то никак не помрет, живучая тварь. Сами же Эмина ругали. Что чужестранец говорили, что зазнайка, а теперь благородную жертву из него сделать хотите, на алтарь российского просвещения положить?
Служанка, накануне выгнавшая меня, держала за руку маленького мальчика лет трех. Рядом со гробом плакала вдова; человек в вельветовом жостокоре, разговаривавший с Лукиным, подошел ко вдове и начал ее утешать. Как я понял, этот человек был распорядителем на похоронах. Поговорив со вдовой, он сунул служанке денег, а потом подошел к священнику.
– Самоубийц отпевать не положено, – услышал я краем уха его разговор со священником. – И потом, сочинительство есть грех…
– Клянусь богом, – процедил сквозь зубы распорядитель, – я сделаю так, что вас лишат чина…
– Не угрожайте мне, – отвечал священник. – Я делаю свое дело, а вы делайте свое.
Распорядитель достал из кармана камзола какую-то записку и показал ее священнику. Священник прочитал записку и вдруг задрожал, как будто его вдруг выгнали нагим на улицу в мороз, потом кивнул и начал петь и кадить.
– Это он, – толкнул меня премьер-министр. – Тот человек, который с попом болтает, это он вчера разнюхивал про нас с тобой. Пойдем-ка отсюда, пока не огребли на свою голову.
– Погоди, – шепнул я. – Я не могу так уйти.
У распорядителя было пасмурное, похмельное лицо. Он был среднего роста и телосложения, левую щеку до рта рассекал застарелый белый шрам от удара шпагой; другою примечательною частью физиономии были ухоженные, слегка подкрученные усы.
– Ты совсем дурак, что ли? – прошипел Мишка. – Ты знаешь, кого на этом кладбище хоронят? Лиц, находившихся под следствием в Тайной экспедиции… Пойдем, а?
– Жрать хочу, – сказал я. – Со вчерашнего дня ничего не ел. А здесь, на поминках, можно блинов урвать. Ты иди, если сыт.
– Однако, ты прав, – согласился с моими доводами премьер-министр. – Надо пожрать.
По моему глубокому убеждению, нет на земле другого народа, который с таким священным трепетом относился бы к поминовению усопших, как это делают в России. Только в России поминки растягиваются на сорок дней, в течение которых полагается пить, скорбеть и ничего не делать, особенно на третий и девятый день, и затем в сорочины и полусорочины. Я полагаю, что сия традиция не имеет никакого отношения к христианству и ведет свое происхождение еще с языческих времен, когда варягов хоронили вместе с их конями и наложницами. Поминки в России не менее значительны, чем свадьбы, они должны быть прилично устроены, они всегда проходят суровую критику светским мнением; вы обязаны приглашать на поминки влиятельных лиц; ежели вы хотите сделать карьеру в России, вы обязаны следовать этому правилу, иначе за вами очень быстро закрепится статус чужака, врага; свет сожрет вас с потрохами только на том основании, что вы не были достаточно почтительны и щедры. И напротив, ежели вы сделали всё как полагается и в отношении вас вынесен странный вердикт – «добрые поминки», – вашим покойникам будет обеспечено загробное царство, а вам – вход в самые влиятельные дома и салоны.
Главное же угощение на русских поминках составляют обычно блины, которые сами по себе являются языческим символом. Подобревшая служанка вынесла нам их целый пяток. Однако ж не успел я съесть и половины, как из дома вышел распорядитель с белым шрамом на лице и решительным шагом направился в нашу с Мишкой сторону. Забыв о блинах и чести, мы бросились бежать в разные стороны.
– А ну, стой! – крикнул распорядитель и, к несчастью, стал преследовать не Мишку, а меня.
Я до сих пор помню эту погоню каждым членом своего тела. Я бежал по Колтовской, распихивая местных жителей и огибая коров, перепрыгивая кусты и огороды, мимо домиков, выкрашенных в солнечный, блинный цвет. Всюду была весенняя грязь; у воды стояли рыбаки, рассуждавшие, не подошла ли еще корюшка, с тою же деловитостью и степенностью, с которой лондонские купцы обсуждают свои миллионные операции с чаем и табаком. Мой преследователь не отставал; ежели я обрызгивал рыбаков грязью, то и он наступал в грязь и выдавливал ее своими ботфортами; даже не оборачиваясь, я слышал это чавканье в своей груди, словно звон набата.
Я выбежал на Тучков и уже начал представлять себе, как я доберусь до Васильевского, а там сверну ко второй першпективе и спрячусь у Ивана Афанасьевича, однако на Петровском[95] распорядитель догнал меня и схватил за шкирку.
– Так-так, – строго сказал он. – И как сие соглядатайство понимать? Кто тебе платит? Французы? Шведы?
Он тщательно обыскал мои карманы и не найдя в них ничего, кроме грязного носового платка и понюшки табаку, немного ослабил хватку.
– Я ни в чем не виноват, – отвечал я заученной в Воспитательном доме формулой. – Я просто сирота, который пришел в чаянии благотворительности.
– Вот, значит, как. А пиво с покойником третьего дня ты тоже пил в чаянии благотворительности?
Мне пришлось все ему рассказать: и кто я такой, и как мы с премьер-министром встретили Эмина у Копнина, и как потом сочинитель угощал нас в аустерии, и как он цитировал Ювенала, и все остальное.
– Послушай меня внимательно, мальчик, – сказал распорядитель. – Оттого, насколько честно ты ответишь на мои вопросы, зависит твоя будущность. С кем еще встречался Федор Александрович в тот вечер? Может быть, ты видел кого-нибудь в трактире?
– Я не видел, – вздохнул я.
– Что ж, придется сдать тебя экзекутору…
– Я не видел. Но… Федор Александрович, действительно, разговаривал с одним прохожим…
– С каким прохожим? О чем они говорили?
– Я не знаю. Я не видел его лица, только слышал нечаянно. Какое-то духовное лицо, судя по разговору. Может быть, пономарь или дьячок. Я мыл руки в Фонтанке, а они стояли рядом, за телегой, и рассуждали о том, что лучше курить: табак или кальян. А потом они начали спорить о вере, об иконах и Страшном суде.
– Вспомни в точности, дословно: что они говорили…
– Я не помню… Дьячок сказал, что на Страшном суде адский огонь будет сдирать кожу с головы, а скорпион жалить в глаза. А Эмин не согласился и сказал, что есть путь ко спасению…
– Ты уверен? Он так и сказал: огонь будет сдирать кожу с головы?
– Да, вроде так.
Распорядитель спросил, кто мой опекун. Узнав, что я числюсь крепостным Ивана Перфильевича, он усмехнулся и сказал, что доложит об этом случае куда следует. Я опять вздохнул. Потом меня отпустили.
* * *
Прошло несколько месяцев. Я к тому времени жил уже не в Воспитательном доме, а у Ивана Перфильевича. Помню, я лежал на кровати и читал Астрею[96], как вдруг услышал стук в окно, будто кто-то кидал в него камешки. Я выглянул и увидел премьер-министра, мокнущего под дождем. Я спустился к нему.
– Здорово, телевизор, – сказал Мишка. – Голова болит еще?
– Болит, – мрачно отвечал я. – Зачем пришел?
– Да так, поговорить просто… И вот еще, книжку принес, Эмина. Краткое описание древнейшего и новейшего состояния Оттоманской Порты.
– Спасибо, почитаю.
Мы постояли под дождем, покурили табаку.
– Я в лавку работать устроился, – сказал премьер-министр, – к одному армянину. Золото, брильянты всякие, представляешь?
– Мне это неинтересно, – отвечал я.
– Что же тебе интересно?
– Видеть. Знать. Запоминать.
– Резонно. Сэр Адам Смит говорит, что единственное сокровище человека – это его память, и лишь в ней – его богатство или бедность. Только знаешь что, Муха: я смотрю на тебя и понимаю, что ты дурак. Там, где любой другой человек сделал бы капитал, ты мучаешься нелепой болью. А самое странное, что тебе это даже нравится. Словно какой-то червяк сидит внутри тебя и грызет изнутри, а ты потакаешь ему во всем и говоришь: кусай меня еще, кусай больнее!