Решила Баба-Яга сына завести — мага тёмного, али дочку — ведьмищу, чтобы было кому поквитаться за мать родную; мать родную, без вины обиженную. И изгнать люд русский из земли шибирской. Пусть тут и благ-то одна жижа чёрная, да вонючая, что из-под земли выходит, а и её не видать захватчикам.
И снесла Баба-Яга яйцо. Яйцо чёрное, как ночь безлунная, да горячее, как огонь яростный, всё в кроваво-красных прожилинах.
Одного не учла Яга, что яйца у человека завсегда два бывает. А потому за первым, вывалилось и второе, белое да пушистое. Шёрстка мягкая по скорлупе идёт, так и светится в лунном свете, словно жизни радуется.
Испугалась Яга. А испугавшись, задумалась. А задумавшись, порешила. А порешивши, села в ступу и полетела к самому сердцу болота. Бросила она яйцо белое да пушистое в центр трясины, чтоб вовеки не вылупился никто из него, не опозорил душу её тёмную.
Одного не учла старая. Глаз то уже не тот, сослепу и промахнулась. Упало яйцо на кочку невеликую, закатилось за камень замшелый и осталось лежать до поры, до времени. А когда-то время настанет, одному лешему ведомо.
О судьбе же чёрного яйца много рассказано. Вышел из него Балдахал-чернокнижник, маг невиданный, злобы лютой, да силы немалой. Надежда матери, да опора. Много бед натворил он на земле русской, пока не раскаялся, да не очистился от скверны ягиной. Но историю его всяк ведает, не о том сказка сказывается.
Прошло с тех пор больше пяти веков, уж давно умерла Яга старая. Да и сын её любимый, Балдахал, в могиле лежит. А второе яйцо, белое, да пушистое, так и оставалось посреди болота, стрыг-травой сокрытое. Уж и шёрстка облезла от времени, и скорлупа истончилась. Лишь лягушка-квакушка мимо прошмыгнёт, соломина-воромина пролетит, да трошка-на-одной-ножке подойдёт, пнёт яйцо, выругается по-иностранному (где только набрался?) и дальше убежит. Никому нет дела до такой диковинки.
Зато на чёрную жижу, что долгие годы Ягу мерзким запахом донимала, нашлись охотники. Нагнали техники страшной, да громкой. Закрутилось, завертелось всё в тихом болоте. Понабурили скважин в земле-матушке. Качают люди русские жижу зловонную, да радуются. А яйцо? Что яйцо? Так и валялось без внимания, прямо рядом с вышкой, зловонную жижу качающей. Не было до него дела никому на всём белом свете.
Пролежало бы яйцо ещё незнамо сколько лет, если бы не святой праздник на Руси — день зарплаты месячной. А что в такой день делать русскому человеку, как не лынды лындать, да жизни радоваться. Загуляли местные рабочие так, что болото вздрогнуло до основания. А загулявши, устроили бой кулачный, братский да дружеский. Такой, чтоб даже если до смерти, то без обиды последующей. А если кровь, то для очищения.
Ну, в пылу боя яйцо и стукнули арматурой железной, без которой в завершении ни один русский кулачный бой не обходится. Треснуло оно моментально, и огласилось всё на много вёрст вокруг плачем младенческим. Обомлели мужики и моментально протрезвели. А протрезвевши, закручинились — сколько ж воды, выпитой, сорокаградусной, зазря пропало. Это ж заново теперь пить надобно, а зарплата между тем закончилась.
Но ребенка в обиду не дали, а приютили, обогрели несчастного. Нарекли мальчика Гавриилом или попросту Гавриком, ибо был он беленький, чистенький и донельзя покладистый. Где положили — лежит, что сосать дали — сосёт. А как улыбнётся — сущий ангелок во плоти. Да устроили его в семью хорошую, чтоб воспитали по совести.
Рос Гаврик не по дням, по часам. Первое «агу» уже через пару месяцев выговаривал. А к концу года первого и лопотал по-разумному.
Ну, а уж когда ему пять стукнуло и читал, и писал, и пел, и плясал — прям золото, а не ребёнок.
Правда с годами выявилась за ним одна черта гадкая — правду он всегда говорил. Другой, может быть, и смолчал бы, али увильнул от ответа честного, а Гаврик режет в глаза и смотрит своими голубыми очами, словно похвалы ожидаючи.
Зайдет, бывало, в класс учитель строгий, спросит:
— Кто домашнее задание не сделал?
А Гаврик уже ручку тянет, чтоб ответить, значит, полным списком из присутствующих лодырей, кои за задание сие и не принимались.
Или подойдёт к нему девушка-красавица, с косичками да бантами пышными, спросит:
— Гаврик, парень ты видный, давай дружить?
Охотно соглашается он, радуется. Ровно до того момента, как не прозвучит следующий вопрос от девушки:
— Как думаешь, я красивая?
Прозвучит ответ честный, да обстоятельный. Опишет он и нос картошкой, и грудь ладошкой, и попу с аршин, и мозг курин. Ничего не утаит. Тут и дружбе конец, а за попытку — молодец.
Друзей поэтому у Гаврика не было.
Пробовали его учить другие ребятки, не иначе как марголютками науськанные. Бить, конечно, не били, боялись отчего-то. Может силу колдовскую в нём нутром чуяли. А вот воспитывать пытались. Только всё это без толку. В одно ухо влетело, в другое вылетело, ничего не задержалось.
К осьмнадцати годам расцвёл Гаврик. Красавцем стал писанным, что ни одна дева мимо не пройдёт, чтоб взгляд не бросить. Да что там девы, парни засматривались, кто от зависти слюной исходя, а кто и с другим, содомским интересом. Только парню всё нипочём, не цепляли его взоры жаркие, да предложения скабрезные.
Пытались уж его напоить други названные, да не вышло ничего. Твердит Гаврик молитвы — Вонифатию от пьянства, да Мурику от блуда — и от похабных предложений отказывается.
Не было любви в сердце Гаврика, не было ни похоти, ни желания тайного. Лишь томило его чувство странное, будто разорвана душа его на части две равные. Смотрит он в магазине на яйца куриные, а по телу светлая нега разливается. Как будто, что-то в памяти проснуться хочет, да никак не может. Разузнать хотел он тайну рождения, но, сколько не выспрашивал, не выведывал — ничего не выяснил. Видно, срок не пришёл.
Так бы и мучился он всю жизнь долгую, от тоски беспричинной, но в день совершеннолетия, проломился барьер в памяти. Всё вспомнил Гаврик. И свою мать старую, и брата-близнеца, из второго яйца рожденного, и своё долгое лежание на болоте бескрайнем. Осознал он и силу свою колдовскую, силу сильную, силу добрую. Понял, что не станет он самодостаточным, не избавится от мечтаний несбыточных, пока не отыщет брата родного, Балдахалом названного. Пусть и помер он давно, да в земле лежит, но не коснулось его тела тление, а значит можно его вернуть к жизни праведной; жизни праведной, рано прерванной.
Только как в таком деле без помощника, друга верного, друга крепкого, что плечо в беде подставит, да и лопатой орудовать сможет. Не самому же белокурому Гаврику в грязюке возиться, брата откапывая?
Обратил свой взор Гаврик на поклонников, что по-прежнему вокруг увивались, глазки строили, да подмигивали. Стал он среди них выискивать того самого, кто разделит с ним задачу трудную, почти невозможную.
Отмёл он сразу всех девушек, ибо силою не наделила их природа-матушка. Исключил и слабых характером, ибо убоятся они в последний момент, как дойдёт до мертвеца откапывания. Не захотел он и со старшими связываться, порешив, что ровесник в таком деле надёжнее.
Определились три кандидата таким образом, на которых указала интуиция. Звали их Кирилл, Мирон и Дормидон. Всё как один парни бравые, красотой не обделённые, да с твёрдым характером. Решил он поговорить с каждым, чтобы выбор совершить нелёгкий.
Начать решил Гаврик с Мирона, как самого крепкого, боксом да борьбой занимающегося. Пригласил он его к себе домой вечером, а когда парень пришёл, всю правду на него и вывалил, ничего не утаивая.
Покрутил у виска Мирон, удивляясь, и слово молвил:
— Потрахаться я только за, а трупняков сам откапывай. Нафига мне это надобно.
Отказался Гаврик он первого предложения, не стал вступать в прю бессмысленную. Как-никак два кандидата ещё оставалось.
Пригласил он на следующий день в гости к себе Дормидона, или Дона, как его все кликали. Хоть и не был он так силён, как Мирон, но зато первый шалопай на районе. Во всех вписках и тусовках не примененный участник. Такому на дело страшное пойти, что подпоясаться.