Однажды ночью, когда цыган кричал вовсю и разорялся, кто-то не выдержал, подскочил к нему и давай дубасить кулаками куда попало: — У свинья, паршивая свинья, черная! Ты-то выдюжишь, только мне конец придет, вот тебе, вот тебе, вот тебе!
— Что за черт! — вскричал командир. — Что все это значит?
Завязалась короткая перебранка, в которую вмешались и остальные. Они пеняли командиру, что он уже давно должен был навести с цыганом порядок — надо было дотащить его до любой деревни, а там уж нашелся бы какой-нибудь лекарь, но они все только лекарства для него добывали, а на кой ляд были эти лекарства? Будто многие другие не нуждались в лекарствах. А им небось не досталось. Почти все лекарства один цыган слопал. Надпоручик, мол, надпоручик! Все его тут еще и надпоручиком величали. А какой он надпоручик? Кем цыганище может быть, каким еще надпоручиком? Лучше бы заместо лекарств какую жратву раздобыли. А теперь кто с ним пойдет? Кто теперь его до деревни дотащит, когда всюду немцев тьма? Ведь и за жратвой спускаться вниз боязно. Всюду ходят только поодиночке, да еще какой крюк дают, и зачастую даже ничего не приносят, но и то счастье, что им удается вернуться. А сколько и вовсе не вернулись! Их здесь все меньше, их здесь и впрямь уже мало, да все равно оно ни к чему. Зачем они, собственно, здесь? И праздники были, они и от праздников ни шиша не имели, ну видал ли кто такую работу? Лучше б все дома сидели, понапрасну только здоровье свое подорвали! А теперь что? Торчат тут несколько словацких дурней, которые не хотят ни с кем ничем поделиться, хотя, сказать по правде, у них уже ничего не осталось. Только и есть, что этот цыган, а он все просит жрать да курить и, если ему не дают, опять им тут начинает наигрывать.
Они были правы. Командир знал это. Однако он не мог наперед угадать, что все так обернется. Ведь поначалу у них всего было вдосталь! Хватало оружия, боеприпасов, пищи и одежды, даже ром был! И какая дисциплина, порядок, какой подъем! Куда все это делось? Выдержка и подъем сменились недоверием. Да он и сам стал многим не доверять. Перестал доверять и своим начальникам, и, похоже, они ему, потому что вдруг куда-то исчезли, от них перестали поступать даже приказы, и вокруг него осталось лишь несколько человек, которых он берег. Берег всех до единого. И цыгана. Ведь поначалу цыган был среди самых верных. Как никто другой, он часто веселил здесь ребят и помогал ему поддерживать в них дух даже тогда, когда сам был уже ранен. От такого солдата трудно отречься! Сперва отнесли его к доктору, доктор перевязал ему ногу и даже запасных бинтов дал и сказал, что ранение пустяковое и что если парень какое-то время пробудет в покое, то вскоре опять сможет ходить. Так оно и получалось сперва — нога вполне хорошо заживала, цыган был спокоен, и ребята радовались, что он с ними остался, но они без конца перемещались, и цыгана приходилось носить, правда, сам-то он сопротивлялся и даже хотел им показать, что нога потихоньку начинает слушаться, — и вдруг все пошло кувырком, только зря потом за лекарствами гонялись! А теперь уже и лекарств нет, и в деревню не прошмыгнешь, но, даже если куда его и дотащишь, кому доверить заботу о нем, кто обиходит цыгана так, как он заслуживает? Командир уже и своим-то людям не доверяет — опасается, как бы дорогой они цыгана не пристрелили. Многие ему намекали, что надо бы это сделать. А цыган к тому же еще сам просит об этом, и не только когда и бреду, но когда и в здравом рассудке. Командиру приходится постоянно людям напоминать, что каждый должен держать оружие при себе и следить, чтобы цыган не подобрался к нему. А тот знай возмущается: — А мое оружие, где оно? У кого мое оружие?
— У нас мало боеприпасов, — говорит ему командир.
— Для меня мало, а для других хватает?
— Для всех мало.
— Только для меня у вас совсем ничего нет. Все у меня отобрали. Черт знает, зачем тогда вообще меня здесь терпите.
Однажды, когда цыган-надпоручик опять немного опамятовался, он попросил вынести его из землянки. Дескать, на свежий воздух. Двое взяли носилки — цыган лежал на носилках и его часто приходилось вот так выносить, — вынесли наружу и с минуту переговаривались с ним, правда, минута эта несколько затянулась, ибо надпоручик после долгого перерыва опять был в добром настроении. Ребята просто диву давались.
Имро в это время стоял на часах; когда вскоре после смены он возвращался в землянку, надпоручик окликнул его: — Постой, Гульдан, с тобой малость поговорить охота.
Имро обрадовался. Он тоже заметил, что цыгану лучше обычного, поэтому остановился и улыбнулся. Цыган-надпоручик сказал тем двоим, что его вынесли: — Оставьте нас на минуту. Хочу с Гульданом потолковать.
Ребята ушли. Имро остался. — Гульдан, знаешь, откуда мы знакомы с тобой? — начал надпоручик. — Поначалу-то я взять в толк не мог, а потом догадался… И мне все время казалось, что я с тобой уже имел дело и что было оно не из приятных. Поэтому меня и тянуло все время тебя вышучивать. Но не из-за какой особой зловредности. Я только так, маленько над тобой потешался. Ведь и меня мучило, что я тебя никак не припомню. Но я еще и потому серчал на тебя, что ты уже с первой минуты знал, что я цыган. Ведь знал, правда?
— Думал так. Ну а что в этом особенного?
— Да вроде ничего. А может, тебе только так кажется. Кажется, верно, потому, что ты не цыган.
— Но ведь про тебя все это знают.
— И то сказать. Сначала я таился, а потом уж стыдно было в правде признаться. Понимаешь, потом уж неловко было, что я обманывал. Поначалу я чувствовал себя каким-то другим, вроде бы хуже, чем остальные, я как бы сам за себя и за других цыган стыдился, а потом уж так и пошло, неохота было признаться даже в том, что я музыкант, хотя музыкант я хороший, ведь подчас оно так и рвется наружу. Но думал я: признаюсь, что музыкант, потом уж ни от чего не смогу отвертеться, все поймут, что я цыган и что я обманывал.
— Брось ты это, — убеждал его Имро. — Ты не обманывал, за цыган ты совсем не стыдился, наоборот! Ты всегда о них хорошо говорил. Бывало, ты и сам признавался, что ты цыган и музыкант.
— Ты в самом деле так думаешь?
— Тут все так считают, и тебя всегда любили больше, чем кого другого.
— А знаешь что, Гульдан? — улыбнулся надпоручик. — Я иной раз тоже так думал. Только в тебе я малость сомневался. Иной раз сдавалось, что ты хочешь обо мне что-то выведать, то, что, может, никому и не интересно, но ты как бы силком хочешь это выпятить, извлечь на свет божий, будто непременно тебе охота передо всеми громко крикнуть: цыган он, цыган, цыган!
— А разве ты не цыган?
— Но я и хороший музыкант, да к тому же еще кое в чем смыслю. Недавно, когда я проснулся, до меня дошло, откуда, должно быть, я тебя знаю. Вдруг точно пелена с глаз спала. Вспомнил я не тебя, а отца твоего. Уж позабыл, встречались мы с ним раз или два раза. Но однажды я с ним точно встречался. И знаешь где? В Плавече. Я там на свадьбе играл. Вернее, сразу на двух. Там мы и встретились. Разве я не на твоей свадьбе играл?
— Нет, не совсем так! — Имро, сразу повеселев, покачал головой. — Но похоже, оно так и было! Похоже, что так, только женился не я, а мои старшие братья. Оба разом женились. Ну теперь до меня дошло!
— Добро, Гульдан, добро! Только чего так орешь? Никому об этом ни слова. Погоди, я еще не кончил. Знаешь, как я обо всем этом вспомнил? Тогда я хлебнул лишнего, и вышел у меня разговор с твоим отцом. Крутился он все время возле меня, и мы балагурили с ним о том о сем и о политике тоже. Кой в чем мы сходились, а кое в чем нет, но мне сдавалось, что отец твой в некоторых вещах жуть какой твердолобый, а еще и горячий, хотя это, может, скорей цыганское свойство, вот я ему и не уступал. Этот тогдашний разговор тянулся бы целую вечность, да только у меня там был контрабас и мне надо было играть. Временами я на твоего отца склабился, а из-за того, что он меня все снова и снова подкалывал, контрабас тоже стал на него скалиться. Он за милую душу тогда и контрабас бы расколошматил, но, поскольку хотел меня во что бы то ни стало оскорбить, сунул мне в карман пятикронку.