— А я уже месяц, как сахару не видал.
— А я, что ли, видал? Ведь и я только глаза таращил. Знаете, совсем другие солдаты. Все бегают, бегают и смеются. Я разговаривал с ними, они смеялись и говорили: «Хорошо, хорошо!» А Киринович дал им дрезину, катают они на ней взад-вперед. И ребятню с собой возят. Да, Киринович — ловкий мужик, что-то, говорят, уже придумывает, и якобы против немцев.
— Против каких немцев? Ты ж говоришь, они умотали.
— А хоть и так. А он что-то там придумывает. Все уже обегал.
— Чего ж ему не обегать?! Теперь ему легко бегается. Лучше бы раньше бегал. Почему не побежал в Бистрицу, в Мартин или в Микулаш?
— А они не реквизируют, а?
— Они-то? Да они только носятся, так на лошадях и мелькают. Эх, а какие шапки на них! Каждый подбегает, посмотрит на тебя: «Хорошо, хорошо!» Говорю вам, сахару нанесли. Кой-кто из наших уже успел за их счет поживиться. И еще вот что: Словакия теперь уже не Словакия, теперь мы снова Чехословакия, снова президентом Томаш Гарриг Масарик[84].
— Не болтай чушь! Какой Масарик? Ведь тот давно помер.
— Как помер? Кто помер? Просто в Лондоне был, а теперь снова пожаловал.
— Хрен пожаловал! Бенеш вернулся. Он опять тут, будем ему челом бить.
— Да ну его к дьяволу! Я теперь русскими интересуюсь. Пошли домой, пошли в деревню!
— А ничего нам не будет?
— А что может быть? Немцы тебя не съели, а уж русские и подавно не съедят! Люди, по домам! Слышите, люди?! Домой!
20
А на мосту стоит уже другой солдат. Солнце печет, солдат щурится, то и дело утирает пилоткой вспотевшую шею и бритую голову.
Он замечает меня и сразу заговаривает: — Ну что, мо́лодец, здравствуй!
— Здравствуй! — повторяю за ним. Я точно не знаю, что это значит, но, скорей всего, он спрашивает, что я тут делаю, а если и не спрашивает, потом, может, спросит. Поэтому спешу с ответом. — Я здесь просто так жду.
И он понял. Улыбнулся мне: — Понятно, мальчик, я тоже жду.
— Я жду Имришко. Это мой сосед. Я сюда каждый день прихожу и жду. Все время жду его, он уж должен прийти.
— Ясно. Сосед. Все понятно.
Он продолжает улыбаться, оглядывает меня и от нечего делать расспрашивает: — А куда он поехал?
Я не понимаю. Ему приходится повторить. — Куда он поехал? Его немцы убили? Куда он делся?
— Я не знаю. Он не делся. Я тут каждый день жду.
Солдат ощупывает карманы, словно что-то ищет, но потом снимает пилотку и утирается ею. — Мама у тебя есть?
— Есть.
— И отец?
— И отец.
— И сестра?
— И сестра. У меня и брат был, наш Биденко. А теперь я соседского Имришко жду.
— Понятно. Я не знаю его, но все понятно. Он солдат? Ему тоже надо воевать?
— Не понимаю. Я тут его жду.
— Хорошо, мальчик. Ну что делать, что делать? Жарко сегодня. Твоему соседу, может, сегодня еще трудно приехать. А денек нынче славный. Пришла весна, и твой Имришко тоже придет.
Стало быть, он знает о нем?! Как же он меня обрадовал! — А когда? Когда придет?
— Я точно не знаю, — смотрит на меня. — Сегодня или завтра.
— Завтра? Тогда я утром сюда приду. С самого утра буду ждать его.
21
Назавтра мы снова встречаемся, и солдат опять со мной заговаривает: — Пришел?
— Нет, не пришел.
— Почему не пришел? Как же так?
— Не знаю. Я его тут подожду.
— Черт возьми, куда он подевался? Что с ним случилось? Завтра приедет, ну в крайнем случае — послезавтра. А я буду уже далеко-далеко. Скажи ему, мальчик, что и я его ждал.
— Сказать, что и ты его ждал?.
— Скажи ему. Спасибо!
ГДЕ ИМРИШКО?
1
У соседей дозрели черешни. Вильма каждый день позволяет мне взобраться на дерево, а потом — она же боится за меня — то и дело кричит: — Осторожно! Не упади!
Зря боится! Я хорошо лазаю по деревьям, особенно если они ветвистые и есть за что уцепиться. Бывает, я и понарошку зашуршу сильней листьями, и Вильма всякий раз замирает от страха. — Иисусе Христе! Ты что там выделываешь? Вот увидишь, завтра не пущу тебя на дерево.
Конечно же, она меня просто стращает. Я таких угроз не боюсь. Каждый день я на черешне. Вволю наемся, нарву еще и в карманы. Один карман я всегда набираю для Имриха. Никто в деревне не верит, что Имрих вернется, ведь все, кто уходил, но остался в живых, уже дома. Имриха нет ни среди живых, ни среди мертвых. Даже мастер перестал его ждать. Он теперь хаживает на работу один и, видать, исподволь к этому уже привыкает. Но мы с Вильмой ждем. Каждый день мы откладываем черешни: если случайно Имришко придет, пусть будет у него чем полакомиться.
Иные люди просто обожают черешню. И мастер тоже. Всегда, когда ему уходить на работу, он незаметно сует в карман то, что мы нарвали для Имриха. Не хочет прямо сказать, что Имрих не вернется. Только ведь и мастера слушать необязательно. Что он может об Имро знать? Зря только сеет в нас неуверенность и сомнение. Счастье еще, что немного уверенности есть и в черешнях, оттого-то я что ни день — на дереве. С каким же удовольствием собираю я их для Имришко! И когда потом мы разговариваем с Вильмой и нет-нет да поглядываем на горку черешен на столе, нам кажется, что Имрих уже близко, может, уже в пути, и не сегодня-завтра будет здесь. И тогда мы уже сами потаскиваем одну за другой из Имришковых черешен, они-то ведь слаще тех, что еще висят на дереве.
В школу я теперь не хожу. Никто не ходит. Учиться я, конечно, не люблю, но школы мне немного недостает. Мне бы только заглянуть в наш класс или хотя бы в коридор: в коридоре висел мои рисунок, кто знает, там ли он еще. У меня там много рисунков, а в шкафу мои тетради, я так и не знаю, что мне поставили за последнюю контрольную. Тетради и рисунки все же могли бы нам раздать, теперь мы их, может, уже и не получим.
Вильма, правда, говорит, что осенью снова откроют школу. Но я даже не знаю, в какой класс пойду — из-за войны я не доучился, и теперь, может, меня оставят на второй год.
С чего я начну этой осенью? Как буду повторять то, что я уже проходил? А если меня переведут в следующий класс, откуда мне знать то, чего мы еще не проходили?
Даже этих немногих тетрадей и рисунков у меня нет. Могли бы вернуть хотя бы тот один. Я бы показал его Вильме, он бы наверняка ей понравился — на нем были нарисованы две герани в горшках. Я очень хорошо их нарисовал, даже тени наложил. А Вильма любит герань. Учитель нам даже табеля не дал, не мог же он выдать его так рано, а теперь хоть и июль, все равно не выдает, и я останусь без табеля. Если потеряется классный журнал или что случится с тетрадями, никто и не узнает, в какой класс я ходил.
А вдруг осенью переведут меня в следующий класс — что я буду там делать? Что буду учить? Учитель станет мае спрашивать и из того, чего мы не успели пройти, и никто ничего не ответит.
Но в школу я бы все-таки хотел заглянуть. Все время считаю да считаю: сколько еще дней осталось до осени.
2
А Вильма боится, что осенью у меня не останется для нее времени. — Рудко, в сентябре ты уже будешь старше, начнутся опять занятия, и ты уже не придешь к нам даже на маковник.
— Почему не приду?! Я бы и сейчас от маковника не отказался.
И она заботится обо мне, подчас даже слишком. Вечно у меня что-то спрашивает, иногда мне приходится ей и читать, и она постоянно твердит мне: — Ты и сейчас должен заниматься, чтобы продвинуться, сделать еще прыжок.
— А разве я не двигаюсь? Я ведь и сейчас прыжок делаю — как захочу, и у вас. Прыг через забор, и сразу за маковник.
— Ты невозможный озорун. И лентяй. Одна еда у тебя на уме. А как работать и учиться — тебя не видать.
Иногда Вильма посылает меня в магазин. Продавец меня не обманывает, знает, что я разбираюсь в ценах и деньгах. Пятикронки словацкие уже не в ходу, потому как на них не написано: подделка преследуется по закону. Нам-то известно, что значит подделка. Это то, что под делом, ниже дела, какая-то никудышная работа. Иной раз среди денег замешается крона Böhmen und Mähren, но продавцы не любят ее и, стараясь побыстрей сбагрить, сразу суют ее в руку первому же покупателю. А я еще глаза таращил, почему тот немец на мосту насыпал мне целую пригоршню пфеннигов! Он просто подарил мне Böhmen und Mähren, будто они уже жгли ему карман.