Больше всего времени потратила она на клумбу, клумба была довольно большая — добрых три могло б из нее получиться, — из земли уже начали пробиваться тюльпаны, нарциссы, даже пионы и, уж конечно, ирисы — их у Вильмы было многое множество, по меньшей мере видов семнадцать-восемнадцать. И не поверишь, что на одной клумбе может уместиться такая пропасть цветов. Сколько клубней и луковиц выбрала Вильма из земли еще осенью, но сейчас ей казалось, что их все равно там лишку — скучились все, иному слабенькому цветику, что зацветает только летом, ей-богу, из земли и не выбиться, не помоги ему теперь. На барвинок она попросту рассердилась — ведь еще летом он чуть не задушил сон-траву, а нынче расталкивает анютины глазки, которых и без того поубавилось — дедушка на могилу себе много выпросил. Вильма выдернула барвинок без всякой жалости, лишь малый пучочек сунула в клумбу: вот озорничай тут! У, ненасытная утроба, поганец, запросто изничтожил бы ей и люпины: голубые, белые, розовые и желтые, сиреневые и даже коричневые — загляденье, а не люпины! Но Вильма больше любит незабудки. Когда она была совсем маленькая, когда отец был еще дома и совершенно ничего не знал об Америке, он всегда говаривал ей: «Девчушка ты моя, конопушка, поди сюда, погляди на меня своими глазками-незабудками!» Ты, Америка, верно, думаешь, что эти глазки уже другие?! Приезжай поглядеть, увидишь! А незабудок-то сколько! Эй, американец, видел бы ты! Честное слово, Америка, ты бы ахнула! На клумбе, правда, только горстка, зато у колодца целый окол. И дедке оттуда перепало. На погосте тоже будет окол. А что, если подсунуть дедке и пучок барвинка? Уж он бы кидался, уж он бы вертелся, еще, глядишь, от злости и из могилы бы выскочил! Заикнулась как-то Вильма об этом матери, обе посмеялись, а потом мать подколола ее: — Надо бы тебе и Имро украсить.
— Чем, барвинком?
— А чего ж! Барвинок ему к лицу, коль розмарина[16] боится. В самый раз.
— И до чего ты зловредная, мама!
— Зловредная? Как же, зловредная! Я сразу поняла, что с Гульданом каши не сваришь. Сперва торопил, все хотел уладить по-быстрому, а теперь раздумывает, сразу время нашлось.
— Ну и нашлось, ведь не горит. Свадьба намечалась в мае, а вышло иначе, ну и ладно, мама, ничего не случилось, ничего не стучится, если свадьба будет и осенью.
— Не будь дура! Хватит с нас и того, что есть. Хватит с нас. Он из тебя посмешище делает.
— Какое посмешище? Он же тебе все объяснил. И я тебе уже сто раз все объясняла.
— Чего он мне объяснил? Чего ты объясняла? Вам нечего мне объяснять. Думаешь, я не разбираюсь ни в чем? Вильма, ты про этот костел лучше и не говори никому! Люди подумают, что мы белены объелись.
— Что мне до людей?
— Подумаешь — что мне до людей! А до кого тебе? Или ты уж такая большая барыня? Тебе должно быть до людей. Гульдан чокнутый, у него в мозгах пуговица застряла, ему бы только взяться с Карчимарчиком за руки да ходить на пару — у того то ведь две пуговицы застряло, ты же знаешь.
— Ты чего сюда Карчимарчика припутала?
— Чтобы ты знала, с кем водишься, с кем нас люди равняют.
— Какое мне дело до людей!
— Есть ли, нету ли, псих всегда псих. Рядом с ним и умник дураком покажется. Псих из пророка и то психа сделает. Однажды пошли старый Гульдан с Карчимарчиком уж и не знаю куда, но куда-то они точно пошли. Дураки, они любят ходить, ну и эти двое туда же. Может, хотели поумничать, хотели потолковать, вот и решили ходить, чтоб разговор поддержать. Ходили недоумки, ходили, и вдруг видят — пришли они на край света, а дальше и нет ничего. Да и что может быть на краю света? Ничего, как есть ничего. Больше всего они досадовали, что разговор не успели закончить. На самой середке остановились. Да и то — не могли же они заранее знать, что край света так близок, а разговор получится такой долгий. Чокнутые-то любят языки чесать. Хотели было разговор докончить, да уж дальше идти некуда. Что делать? Как быть? Куда идти дальше? И посоветовать некому. Пришлось меж собой совет держать, а уж ему-то конца-краю не было; когда мужики меж собой советуются, конца не жди; иной раз даже друг другу по морде надают, чтобы потом все начать сызнова, чтобы опять о том же помудрствовать. А этим двум драться не хотелось. Они и сказали себе: «Что ж, обязательно драться, коли мы на краю света оказались? Трепать друг друга за волосы и оплеухи отвешивать? Да на что это похоже?» Разулись они, сели на краю света, ноги опустили в никуда, в пустоту — там ничегошеньки и не было, и в этом ничегошеньки, в этой пустоте, дрыгали ногами, прикидывая, что бы еще выдумать. «Знаешь что, Гульдан, — предложил Карчимарчик, — если хочешь, вздремни тут маленько, только гляди, чтоб во сне тебе в пустоту не сверзиться. А я вот что решил: обобью-ка край света жестью, обошью железом, пускай сверкает. Кто пойдет вслед за нами, по крайней мере увидит и скажет: «Стой, дружище, тут железяка, отсюда уже дальше не прыгнешь!» А Гульдан в ответ: «Коли ты так, то и я свое слово скажу. Ты что думаешь, я эти топоры, пилы и эккеры зря тащил? Дерево-то оно лучше. Огорожу край света, поставлю забор. Жесть только после понадобится. И люди уже не заплутаются, пустоты и то бояться не будут, запросто везде и всюду будут расхаживать, может, приснится им Америка. Иной где угодно найдет Америку, только дурень будет бегать по кругу, не останавливаясь до самого Судного дня». И каждый сделал свое дело: Гульдан поставил ограду, Карчимарчик обил ее жестью, и так шли они шаг за шагом и рассуждали о том, что если кто хочет добраться до края света, должен быть смелым и умным, да еще уметь на ограду взбираться…
— Ты все это придумала? — спрашивает Вильма.
— Да ведь об этом всякий знает, — отвечает мать. — Колумб открыл Америку, потому как у него в голове винтик такой был, и винтик этот в голове у него вертелся, а в Околичном в каждом-втором доме есть кто-нибудь с винтиком, в каждом втором доме какой-нибудь Колумб проживает. Вот выйдешь замуж, если, конечно, выйдешь, так и на твою долю достанется.
— Ты за меня не бойся! Понадобится, так я знаю, где Гульдан живет, я и сама о себе напомню.
— Гляди, как бы не удрал от тебя.
— Имро? А куда?
— Куда хочешь. Всяко бывает. Не забудь, что ты еще в девках! Твой отец мне ведь тоже не говорил, что убежит и Америку.
— Я и туда дорогу найду.
— И туда? Бог мой, ну и глупая! Кто ж тогда твои околы поливать будет?
— Об этом я меньше всего беспокоюсь. Америка-то больше Словакии, думаешь, там нельзя околы разводить?
— Ну и беги туда.
— Так и побежала! Охота была! Я ведь знаю, где Имришко живет. Гульданко! Хотел невесту, вот и получай! Будет окол и в Гульдановом дворе.
5
Стройка растет, церовский костел мало-помалу подымается, подымается — одно загляденье! И как же ему не подыматься! Все усердствуют. А больше всех — сами церовчане. Бегают, бе-е-е-гают, вот уж бе-е-е-гают! В других местах, думается, люди и не умеют так бегать. Тащат, перетаскивают, шныряют туда-сюда, шныряют, подавая что надо, а случается, и что не надо; хваткий народ, работящий, иной раз и утереться некогда. А то изредка кто-нибудь забудется, утрется, поглядит на погоду и подивится: — Хорошо-то как! Пожалуй, и окапывать можно!
Архитектору сюда ходить незачем, делать ему тут нечего, потому что он свое уже сделал, пришел поначалу, потолковал со священником, со строителем, с мастерами, за разговором выпили малость, а теперь все идет как по маслу.
Строитель заходит каждое утро после святой мессы в приход, желает священнику «доброго утра!», а после они совещаются — что да как. Пожалуй, оно бы и ни к чему так много совещаться. Священник не раз намекал строителю, давал понять самым деликатным образом, что утренние беседы могли бы быть покороче, а то и вовсе не быть. Важные дела все равно решаются в двух-трех словах, а потом разговор тянется вхолостую. Но строителю совещания представляются важными и полезными. Он только и говорит о них: «Вчера мы с вашим преподобием договорились. Завтра утром нам с вашим преподобием надо будет обсудить… Нынче утром на совещании мы с вашим преподобием говорили — тьфу, тьфу, постучать бы по дереву, — что до сих пор у нас никаких трудностей не было…»