Литмир - Электронная Библиотека

Имрих улыбнулся. — Покамест плох я. Какой из меня помощник? С тех пор как дома, я еще палки не переломил.

— Переломишь, Имришко, переломишь! Еще не раз переломишь, отчего бы тебе палки не переломить, коль ты и на другие дела горазд? Работы будет по горло. Увидишь. Заходи ко мне как-нибудь. Ведь теперь у тебя время найдется.

— Не под силу мне. Враз такой путь не одолею. Но потом когда-нибудь, может, и приду.

19

Дома о таких встречах он не рассказывал. Не хотелось. Иной раз обронит слово, скажет Вильме или мастеру, кого повстречал. Но если мастер или Вильма спрашивали, о чем речь шла, он и вспомнить не мог: — Бог весть. Вроде бы кто-то отцу что передал. — А иногда и оговаривался: — Нет, не то. Встретился я с Кириновичем, разговор шел о табаке. — Или: — Встретил Фашунга, телку тащил на раздел. Велел Вильме прийти вечером за мясом.

Вильма, бывало, руками всплеснет. — Ох, Имришко, до чего ты забывчивый. Как можешь о таком-то деле забыть? Знаешь, как теперь туго с мясом?

— Я же не забыл. Сходи вечером да возьми.

А то, случалось, и разговорится. Потому что иная встреча о чем-то напоминала ему, вызывала в нем более сильные, а подчас и веселые чувства, и тогда уже у него дело шло легче. Особенно если вытягивали из него или припоминали ему, о чем он говорил раньше. Когда Рудко, а когда я: — Имришко, не рассердишься? Скажи, а как было с той женщиной?

— С какой женщиной?

— Ну, не знаешь? Ты как-то сказал, будто одна женщина донесла на тебя.

— Ах да! Ну донесла. А потом, когда я уже убегал, бросилась вслед за мной и дала мне целую ковригу хлеба.

— Имришко, а почему она донесла на тебя? Будь она такая плохая, она не дала бы тебе ковригу! Может, на тебя кто другой донес, а она только прибежала оповестить тебя.

— Она и оповестила. Сперва немцев, а потом меня. Не то что плохая, просто боязливая была. Боялась немцев, но и за меня боялась.

И остальные его о всяком расспрашивали. Разумеется, мастер с Вильмой, они-то были с ним постоянно, но часто туда заходила Вильмина мать с Агнешкой и ее дочками. Зузка с Катаринкой, правда, всегда мешали, но я ловил каждое его слово, и то, о чем взрослые спрашивали, и то, что он им отвечал, и знаю: женщину, которая дала ему ковригу, связывал он с одним мясником, но не мужем ее, мужа-то Имро не видел, может, его вовсе не было, а у того мясника были с ней, верно, какие-то делишки, ну и он прознал кое-что, пройдоха, видать, был, с этой женщиной вел игру в открытую и думал, поди, что и с партизанами можно играть теми же картами; однажды, когда мясник вез на телеге в город шесть-семь заколотых откормленных спинок, он намеренно упомянул об этой женщине, назвал и имя ее. Имро имя забыл, но мясник, дескать, говорил точно о ней, потому как упомянул и о партизане, что у нее недавно скрывался: немцы, дескать, искали его, а она спасла ему жизнь, да еще ковригу дала, — и что, мол, она многим давала, и сало и всякую всячину, и что он, да и все, мол, каждый по-своему, кто меньше, кто больше, помогает партизанам, хоть и у самих ни шиша уже нет, но партизаны все равно ходят, коль им нечего есть, ничегошеньки нету даже в домах, ну что может быть, что еще может быть в таких маленьких, горных, бедных деревушках, всякий знай просит или сразу берет, а которым людям и дать-то нечего. Вам, может, кажется, я несу сущий вздор, но это не я, это Имро все накрутил. Я просто пытаюсь как-то все упорядочить. Мужик этот, мясник который, сказал-де, что партизан тьма-тьмущая, полно среди них и чужаков, с которыми никак не столкуешься, но и те просят есть, приходят обогреться, да еще норовят с собой в горы чего унести, потому как и там холод и голод, и люди, бывает, со слезами дают, отдают и последнее, а то расплачутся, что у них уже нет ничего, есть которые плачут и ночью, а утром плачут еще пуще, потому как утром обратно же немцы приходят, а эти грабят, корову отберут, а еще выпытывают, где кто был ночью и кто в дом приходил, заглянут в горницу, в кухню, в кладовку, а в коровнике спрашивают, где корова, почему коровник пустой, а ежели нет коровы, то почему в коровнике и на дворе навоз? О чем только не спрашивают. И людей истребляют, бьют, а то и убивают, стреляют либо силком уводят, люди зачастую даже не знают за что: дескать, партизанам, помогали, посылали им сало, фасоль, а у этих бедолаг, поди, у самих-то фасоли не было, а сала они с каких пор и не пробовали, даже в глаза не видали, ну а их за это и бьют или волокут прочь от дома, на работу, истязают людей только за то, что у них в доме хоть шаром покати. Но люди все равно рискуют, каждый рискует. Разве такая женщина, что дает партизану ковригу хлеба или горку творога, не рискует? Иной немецкий солдат, что покруче, мог бы запросто ее за такое убить. Мясник на это особенно нажимал и еще толковал о разных разностях, а сам знай оглядывался, все ли его свинки на месте, — ребята и тот, кому эта женщина, эта знакомая мясника, дала ковригу хлеба, косились на телегу, хотя мясник все твердил, что и в городе нужда, почитай еще большая, и что он это мясо опять же везет для людей, все для людей, причем для больных, и прямо, дескать, в больницу, но все равно этого мало, вроде как совсем ничего, ну что это — несколько таких свинюшек? А тут взял и сам сказал: имей он больше, отдал бы одну-две партизанам, даже и сам бы предложил, если бы было, может, дескать, и самую откормленную свинку им бы поднес. Да где ее взять? Может, у кого и есть, там-сям, может, и случается что добыть, но он-де долго искал и едва нашел, да и то мало, всего ничего, зря только люди в городе ждут, ну много ли тут, чего тут станешь разделывать? Было бы чего разделать, он-де запросто бы управился, разрубил бы, кости бы вынул, но кому оно раньше? Люди бы и из-за костей перегрызлись, глядишь, и ему самому не то что мясо, костей бы не перепало. Потому как этого мало, и впрямь очень мало, для больницы, в самом дело, страшно мало. В больнице уж точно расстроятся. Партизаны слушали его, временами даже поддакивали, кто ему и сочувствовал. Быть может, и командир сочувствовал, ведь и он его слушал, и он вроде бы с ним во всем согласился, но, когда сполна наслушался, сказал четко и ясно: «Я вас понимаю. Вы правы. Даже если вы и приврали малость, тоже понятно. Похоже, что и не очень приврали. А если и да, всякий бы приврал. Я тоже. Однако и нам требуется! Скиньте-ка чего от этого мяса!» Мясник разохался, за малым не разревелся, оборониться хотел, да не знал как, хотел мясо спасти, хотел лошадь стегнуть и по-быстрому смыться, да вот как, ежели вокруг телеги полно партизан. Двое молодцев были уже на телеге, скинули две полтушки, то бишь одну тушку, хотя каждая могла быть и от разных свиней, скорей всего, и была, но вместе-то они сошли за одну. Свинка как свинка. То были даже большие половины, кабы срослись, была бы большая свинья. А ребята, коль уж залезли на телегу, с дорогой душой все бы посбрасывали, но командир сказал: «Будет! Больше не надо! Только эти две половины». Мясник горевал, жалел себя и семью, поминал и больницу, грозился, что из-за партизан больные оголодают. Он даже уезжать не хотел, словно все еще верил, что партизаны эти две половины ему отдадут. Но при этом и опасался, что командир может одуматься и который-нибудь из этих бесстыдников одну, две штуки, а то и все может скинуть с телеги, так вот и надо радоваться, что дело на этом кончилось, самое разумное — побыстрей смыться.

Он еще раз взглянул на командира и сердито покивал головой: «Крепко же вы меня одурачили! Думаете, мне это задарма дается? У меня отобрали! У больных отобрали. В больнице все расскажу».

И командир уже снова ему сочувствовал. «Что говорить! Знаем, понимаем. Но и вы знаете, и вы понимаете. У нас нет, нам тоже, согласитесь, надобно. А в больнице не умрут, съедят поменьше. Будут и одной свинье рады, коль им дадите!»

«А, пустое!» — фыркнул мясник и в сердцах махнул рукой, в которой держал кнут, другой рукой утер нос, потом снова взмахнул кнутом и стеганул лошадь.

116
{"b":"589673","o":1}