Он уселся рядом с зятем и уже без обиды в голосе назвал имена некоторых дненежных мастеров и ни в чем неповинных малых людишек…
В ту же ночь начались аресты и пытки.
Не имевшие средств откупиться подвергались лютой казни: их жгли, вырезывали ремни из кожи на спине, выкалывали глаза и под конец заливали горло расплавленной медью.
Постельничий, присутствовавший как-то при казни, не выдержал ужасного зрелища, — помчался домой и, составив с женою набросок нового закона о наказании денежных воров, поехал в Кремль.
— Послушайся тихого своего сердца, царь, — упал он на колени перед Алексеем, — помилуй воров! Не Божье то дело христианское горло топленой медью потчевать.
Царь по-отечески потрепал Федора по щеке.
— Волос седеет у тебя, а сердце все как у дитяти! Чти уж!
Трижды перекрестившись, Ртищев развернул свернутую трубочкой бумагу:
«А тому, кто робит матошники и с них переводит чеканы — отсечь руки и ноги. А тому, кто робит воровские деньги на чюжих матошниках — отсечь левую руку да левую ногу тож. А кто до чего довелся, после пытки казнить смертию и прибивать у денежных дворов на стенах, а домы их и животы имать на царя безденежно».
Последние слова особенно понравились государю. Он, не задумываясь, взял бумагу из рук постельничего и передал ее дьяку.
— А по-Божьему ежели, по-христианскому, быть посему. А то, где ж сие слыхано, чтобы христианам горло заливать медью топленой!
Отдаленный шум, точно морской прибой, с глухим рокотанием ударился о кремлевские стены.
Государь, затаив дыхание, прокрался к окну.
— Никак, гомонят?
— Гомонят, — подтвердил побелевший Ртищев.
В терем, не испросив разрешения, ворвался Голицын.
— Бунт, государь!
У Алексея упали руки. Одутловатое лицо его вытянулось, глаза забегали в страхе.
Топоча не по чину ногами, обгоняя друг друга, к государю спешили Ордын-Нащокин и Ромодановский.
— Мужайся, царь-государь! — крикнули они в один голос, едва переступив порог терема. — На Лубянке поставлен нами полк иноземный. Благослови нас на воеводство.
Глава XVI
Темна и тревожна московская ночь, окутанная клейким туманом. Осторожно крадется огородами, точно выслеживая добычу, промозглый ветер. Очертания чахлых рябин, прилепившихся к краю дороги, странно колеблясь, то тянутся тонкими щупалами куда-то ввысь, то, жутко похрустывая, припадают к земле, расплываются черным пятном. Зарывшись по уши в навоз, на огородах, под заборами, по обочинам улиц, лежат бездомные люди. Их трясет мелкая дрожь, приступы голода вызывают мутящую тошноту и ноющую, тягучую боль в животе. Непереносимо хочется спать, кажется, стоит лишь закрыть поплотнее глаза, ровней задышать и тотчас придет благодетельный сон. Но сон ни приходит. В тяжелом полубреду мерещится душистая солома в углу теплой избы, дразнящий запах горячей похлебки и медвяная, пышная, ржаная коврига.
Коврига растет, ее краюшки касаются всех концов стола, а румяная и улыбчатая голова-шапка упирается в самую подволоку… Стол трещит старыми костями своими, не выдерживает тяжести, медленно валится на сторону… Коврига скользит на пол, задерживается на весу и вдруг с грохотом падает.
— Спасите! — кричит в ужасе бездомный. — Спасите!
Он хочет вскочить, но ноги цепко переплелись с ногами соседа, и грудь придавила чья-то чужая тяжелая голова… Снова настороженная тишина, крадущийся огородами ветер и, где-то далеко, позвякивание дождевой капели — словно слюдяными крылышками о траву…
Два человека медленно двигались по черным улицам. Далеко обходя дозорных, они при малейшей тревоге припадали к земле, и ползли на брюхе.
В одном из переулков они остановились.
— Никак песни играют? — спросил один из них.
Второй прислушался.
— А сдается, недалече мы от хором торгового гостя Василия Шорина.
Они свернули в сторону и огородами поползли дальше, в безглазую мглу…
* * *
Шорин собрал у себя в хоромах всю московскую знать, третьи сутки празднуя день ангела сына.
Все, что можно было только закупить на рынках, было приволочено в усадьбу торгового гостя. Неумолчно трубили «игрецы», любезно предоставленные Шорину боярином Матвеевым и жителями Немецкой слободы. Рекой лилось вино, пиво и мед. Пьяный гул, хохот, песни и музыка оглушили, перевернули вверх дном весь переулок. На просторном дворе разгулявшийся Шорин потчевал просяными лепешками и вином дворовых людишек.
Среди веселья хмельной хозяин вдруг отчаянно хлопал в ладоши и ревел на всю трапезную.
— А есть ли кто могутней да славнее меня?
Он тащил гостей в подвалы. Рой холопей выстраивался по двору. Факелы теребили ночную темь, бросая зловещие отблески на лица господарей. Опираясь на плечо дворецкого, чванно вышагивал впереди всех Шорин.
— Вот она, силушка! — сквозь икоту бахвалился он, раскрывая короба с золотом, драгоценными камнями, серебряной утварью, мехами и богатой одеждой. — Возьми голой рукой Василия Шорина!
И колотил себя в грудь кулаком.
— На! Не жалко!.. Все отдам дружбы для!
Он набирал полную пригоршню золота и лез к князю Куракину:
— Бери!.. Живота не пожалею для тебя, Феодор Феодорович! Потому, ежели сам государь, отбыв на Коломенское, наказал тебе замест него на Москве быти, должен я тебя превыше всех ублажать… Бери, не жалко!
Но Куракин хорошо знал Василия.
— Златом пожалует, а погодя такое восхощет, и не возрадуешься, — перемигивался он с Милославским, стараясь освободиться из медвежьих объятий хозяина.
Из подвалов с песнями и плясом снова шли в хоромы.
Часть гостей валялась в сенях и трапезной на заплеванном полу, оглашая воздух пьяными стонами, храпом и непрестанной отрыжкой. В одном из теремов дожидались своей участи купленные Шориным у голодающих девушки и молодые женщины.
Милославский, устроившись рядом с Куракиным, усердно ел, много пил, и то и дело язвительно поглядывал на хозяина.
— Аль не признал? — не вытерпел наконец Шорин.
Илья Данилович взял с серебряного блюда стерляжью голову, с наслаждением обсосал ее и бросил под стол.
— Была стерлядка рыбиной знатной! Да то было в воде, а на земли место мясу ее быти в брюхе, голове ж — в сору.
Василий ничего не понял, но на всякий случай решил обидеться.
— Ты куда ж гнешь? Уж не меня ли рыбиной величаешь?
— А хоть и тебя! — подбоченился Милославский. — Восхотела, сказываю я, стерлядь из воды уйти, чтоб и на земли покичиться силой своей, а протухла!.. А восхощет торговый гость из рядов отплыть да к природным дворянам пристать — не миновать и ему протухнуть, сермяжному.
Шорин схватил мушерму и, не помня себя от гнева, опрокинул ее на голову царева тестя.
Гости замерли. Резко оборвалась музыка.
— Краснорядская крыса!.. Холопий род! — заревел Милославский, стаскивая со стола вместе с посудой полог. — Алтынник медный.
Первым опомнился Ртищев. Он подскочил к хозяину и заткнул ему рукой рот.
— Христа для… Не заводи свары с тестем царевым.
Шорин далеко от себя отшвырнул постельничего.
— Алтынник, да не твой, а царев! — стукнул он по столу кулаком, сразу трезвея. — А ты рубль да воровской!
Трапезная пошла ходуном. На рвущихся в драку противников навалились десятки людей.
— Пустите! — гремел Илья Данилович.
— Пустите! — вырывался из рук Василий.
Милославский бился головой об половицу, царапался, кусался и выл.
— А с коего время могутным он стал, вша краснорядская. Не с того ли дни, как сборщиком по моей милости заделался с пятой да с двух половинной деньги!..
Шорин притих наконец, перестал сопротивляться и обессиленно сел на лавку.
— Ну вот, так-то сподручней, — облегченно вздохнул постельничий. — Погомонили и будет.
Вдруг Василий прыгнул на стол и ринулся вниз головой на Милославского.
— А, денежный вор, попался!.. Накось, держи от стерлядки!