Плещеев вызывающе толкнул плечом Федора.
— Покажи-ко, ученый, где тут неправда противу государевых холопов и сирот.
Алексей не зло погрозил судье:
— Не сбивай ты дьяка.
Чистой снова сипло затянул:
А как та пошлина в нашу казну сполна сберется и мы, великий государь, указали: со всей земли и со всяких людей наши доходы, стрелецкие и ямские деньги сложити и заплатити теми соляными пошлинными деньгами.
— А и доподлинно, лиха не зрю, — развел царь руками и с видом превосходства поглядел на Ртищева. — Оно и выходит, что хотя годами я, почитай, на четыре лета млаже твоего, а умом-разумом перерос.
Постельничий по-ребячьи надул губы и молчал.
— Так, аль сызнов не так? — не отставал развеселившийся царь.
— А не так! — воскликнул Федор и, повернувшись к Плещееву, брызнул слюной в его скуластое рябое лицо: — Сам-то ты, лукавый, боле нашего ведаешь, что не так!.. Ложью перед царем-государем живешь… Сходи-ка на рынок, прознаешь в те поры, что пошлина в раз с полразом выше цены самой соли!.. А коли так — можно ли той солью людишкам пользоваться?
Заметив смущение на лице царя, Траханиотов нарочито громко расхохотался.
— Оно и зреть, что хоть постельничий и навычен многим премудростям книжным, а в государственности, как татарин в кресте, разумеет.
Отставив указательный палец, он по слогам отчеканил Ртищеву, норовя, главным образом, внушить самому государю:
— Был бы налог с одних мужиков да протчих смердов — доподлинно, можно бы и попечаловаться. А налог тот на всех, холопов царевых, от худого до высокородного.
Алексей нахмурился. Пальцы раздраженно пощипывали едва пробивавшийся русый пушок на откормленном круглом лице. Живые глаза подозрительно бегали по лицам ближних.
Плещеев чуть подвинулся к Траханиотову и что-то прошептал тонкими губами. Окольничий, с опаскою покосившись на государя, мотнул головой.
Встав с лавки, царь вразвалку прошел к окну. На лбу его, между бровей, от непривычки к долгим спорам и серьезным думам, проступили вздувшиеся жилки. Он с радостью перевел бы беседу на что-либо более легкое и близкое его сердцу или показал бы ближним ручного сокола своего, которого сам обучил по-новому набрасываться на дичь, но невольно чувствовал, что не зря обозлились советники на постельничего. «Не зря надрывается Федька. Не навычен он к сварам, — опасливо складывалось в голове и отдавалось в груди, — не быть бы бунту от соли». Один за другим оживали в памяти рассказы бахарей о смутных днях на Руси, о черных годинах. Переполошенное воображение рисовало страшные картины восстаний — царю казалось, что он уже слышит отдаленный ропот толпы, идущей с дрекольем на Кремль. «Надо тотчас упредить, — думал он, — надо немедля повелеть советникам». Но нужных слов не было — они терялись, не успев оформиться в голове.
— А ведь правда, как будто, за Федькой выходит, — вымолвил он наконец. — Ежели без соли людишек оставить, не миновать смуте быть.
Чистой повернулся к образу и набожно перекрестился.
— К чему ты? — не понял царь.
— К тому, преславный, что имеешь ты гораздо мягкое сердце. За то величу и хвалю Господа нашего.
Едва сдерживая лукавую усмешку, он смиренно потупился и продолжал:
— Через мягкое сердце идет путь христианской души к райским чертогам… Путь же к безмятежному царствию на земле — есть путь силы непоколебимой.
Траханиотов горячо поддержал дьяка:
— Сим победишь, государь! Непоборимою твердынею духа. Испокон веку тем славны и сильны были володыки российские.
К Алексею подошел Плещеев.
— Дозволь молвить, царь.
— Ну?… Чего еще не накаркал?
Судья склонился к поле царева кафтана и благоговейно поцеловал ее.
— Ежели потакать людишкам, того и зри, опричь соли, занадобится им овкач вина доброго… А там недалече и до кафтана боярского! А по-моему, по-неразумному, чтобы помятовали смерды сиротство свое, — вместно ежеден потчевать их батожьем да кнутьем.
Снова разгорелся спор. Алексей неожиданно хлопнул в ладоши, и на лице его запорхала счастливая улыбка.
— Покель вы тут сварами тешились, надумал я, как по-божьи то дело решить. Да не батогом, а христианской любовью к людишкам нашим.
На лицах советников изобразилось крайнее восхищение.
— Волим мы то дело передать патриарху, — говорил царь, — пускай по всем церквам возносят священницы молитвы к престолу всевышнего, чтобы смилостивился Господь, умягчил сердца человеков и свободил нашу землю от брани междоусобные. Да просветятся смерды великим светом премудрости Божией и да уразумеют… да уразумеют, что не через хлеб-соль, а через пост и смирение есть путь в сады Господни.
Ртищев восторженно припал к царевой руке:
— Бог глаголет устами твоими!
— Смирен ты, яко агнец, и мудр, яко сам Соломон! — подхватили остальные, отвесив земной поклон.
Сидение окончилось. Сохраняя выражение неприступной важности на лице, царь не спеша направился в трапезную.
Дворецкий и ключники дозорили подле стола. От поварни к трапезной суетливым муравейником засновали холопьи стаи. Стольники с дымящимися мисками и горшками в руках стояли наготове, не спуская глаз с царя, чтобы по первому знаку Алексея поднести ему кушанья. Кравчие строго обходили стольников и деловито отведывали каждое блюдо. За спиной государя, не смея вздохнуть, вытянулся чашник с кубком вина.
Глава II
Колокола захлебывались в ликующем перезвоне. По широчайшим улицам московским без конца сновали вестники.
— Великий государь побрачиться изволил! — возглашали они.
А к вечеру, в сопровождении Чистого, на Красную площадь вышел Петр Тихонович Траханиотов. Он был во хмелю — это видно было по его неверной походке и подплясывающей бороде. Дьяк, сам выделывавший замысловатые кренделя, почтительно подталкивал окольничего головой в спину.
Согнанная со всех концов Москвы толпа обнажила головы: еще за неделю по городу передавались таинственные слухи о том, что государь в день своего венца дарует людишкам большие льготы и снимает соляную пошлину… И вот ожидания сбылись. Иначе зачем же созвали людишек на площадь? Сейчас царев человек все обскажет с помоста.
— Угомонитесь! — икнул окольничий, хотя вокруг было тихо, и его маленькие глаза сурово уставились поверх голов. — Да не кружитесь вы, воронье!
Чистой растянул рот в добродушной улыбке:
— Яко столпы стоят людишки, а кружится хмель в очах твоих, Тихонович.
Он хотел еще что-то сказать, но вскрикнул и покатился с помоста.
— Полови-ко карасиков, тверезый, — гулко расхохотался столкнувший его Траханиотов на утеху ожидавшей толпы.
— Да и окольничего за едино в тот же омут! — взметнулся чей-то звонкий задорный голос.
Толпа оцепенела, чуя напасть. Но Петр Тихонович ничего не соображал. Наклонясь к балясам, он что-то горячо доказывал самому себе, икая и сплевывая. Обиженный дьяк, обтерев рукавом вываленное в снегу лицо, на четвереньках взобрался на помост.
— Перед кем ославил? Перед смердами ославил! — захныкал он и схватил окольничего за ворот: — Для ради токмо нынешнего дни зла не держу.
Наподдав Траханиотову коленом в спину, он заставил его выпрямиться.
— Так и держи, — ухмыльнулся окольничий и подал рукою знак: — Внемлите! Сего дня шестнадесятого генваря семь тысящ сто пятьдесят шестого году совокупился государь — царь и великий князь Алексей Михайлович всея Руси с благоверною цариц…
Он оборвал свою речь на полуслове и с силою потянул ворот, сдавивший горло.
— Держи да не передерживай! — лягнул он ехидно скалившего зубы дьяка и, передохнув, слезливо продолжал: — С благоверною царицею и великою княгинею Марьей Ильиничной Милославской. Уразумели?
Не дождавшись ответа, окольничий с испугом огляделся.
— Где я? — вдруг крикнул он и пошатнувшись, упал в объятия стрельца.
Народ нетерпеливо переминался с ноги на ногу.
— Эдак померзнем все, покель он весть возвестит, — зашептались робко передние ряды.