Слепой сильно нюхает воздух, он вдыхает и кожей, и чуткой ноздрей: они, слепые, хорошо могут нюхать. Против слепого оглушительно пахнет сирень. Но и запах ее он не может услышать, потому что запах подымается и плывет через воздух, как вода по реке — подымается, а после опускается через улицу, у соседей, и пахнет там, у соседей, хотя цветет перед ним.
Он не видит дорожки, не видит синего неба, не видит светлых домов, что немного заносятся силуэтом на небо, не видит города, в котором все не так, как бывает в деревне, не видит деревни, где все не такое, как в городе, не видит разного лица своей страны, которая имеет лицо, обращенное вверх, к пассажирам не очень скоростных самолетов, и вбок обращенное, к поездам и машинам, обращенное вниз — к своим лучшим героям, что (по общему мнению) все лежат по кустам, а живых не бывает героев в народе; обращенное к светлому, трудному прошлому, к лучшему будущему — что наверное будет, к истории обороченное, не видя с историей ясно друг дружки, тем не менее все ж выставляя лицо: ведь даже слепые, говоря меж собой, обращают всегда свои лица друг к другу.
Слепой не видит города и не видит России, не видит истории и не видит себя, он читает пальцами книгу, хорошую книгу, потому что мы заботимся о слепых, отбирая им чтение, и не каждую книгу для них издаем. Но слепой видит все — видит слабые дорожки на затылке земли, видит пышную землю, видит небо и облако, висящее оттуда, видит город, деревню, себя и историю: потому что слепой человек пришел давно сам к себе, слепые люди прекрасны, и это есть у них на лице, это исходит у них от лица, это почти можно видеть, как токи теплого воздуха возле реки, ибо он живет у себя на лице; поглядите: он живет и слушает, как маленький зрячий человек, мальчик-с-пальчик из его головы небольшими шагами спускается в нем по нему, в его сердце, и доходит до самого себя (что умеет не каждый) и потом подымается тихо обратно, принося в полной целости это сердечное в мозг.
18. На войне как на войне: возможны неудобства
Девушка рассказывала ему, как она любит другого, и на этом основании хотела большей игры от него, большей изворотливости в деле ее убеждения.
— Ну и что, — сказал он рассудительно, — и я люблю не тебя, а я же тебя целую, что же делать? И тебе делать нечего, раз гуляешь со мной, а с ним не гуляешь. Видно, он не зовет?
— Не то чтобы не зовет, а в общем… не зовет.
Ненадолго в ней мелькнуло человеческое, чтобы тут же превратиться в еще большую игру, чтоб все запутать.
— А что? И с вами можно время провести, — сказала она завлекательно, уводя его от вопросов в угол парка, в котором хорошо уже стемнело.
— Ну зачем эта война? — через полчаса спросил он с досадой.
— А я люблю воевать! — сказала она, как умеют это они говорить.
«Ну, так ты получишь войну, если тебе это надо», — подумал он снисходительно, хотя обычно им не потакал в этом деле.
Положил руку ей на колено, на жесткое капроновое колено, как спинка у жука. Она подержала и скинула. Положил опять — подержала подольше. Это продолжалось недолго, по всем нужным правилам, для нее интересным, пока она вдруг не решила, что можно прижаться к нему, а потом, так же вдруг — что пора оттолкнуть. Оттолкнула — прижалась — опять оттолкнула, отпуская ему себя малою дозой.
А только он не бросил обнимать ее дольше, чем она позволяла, то и пригрозилась, чтоб понравиться этим ему еще больше.
— Пустите, — сказала. — А то сейчас закричу.
И вместо того, чтобы пошутить про это с нею тоже, вместо подходящей, обнимающей шутки, он ответил вдруг просто, как отвечать им нельзя:
— Ну и кричи, если хочешь.
— Крикну! — сказала она снова. — Вы не думайте, я не побоюсь.
— Ну и кричи, никого тут нету, — сказал он снова, продолжая обнимать ее руками и держать при себе, понимая, что этого ей и хотелось, а слова вылетали из нее по привычке.
— Помогите! — крикнула она в самом деле, крикнула истошно и громко и сама испугалась.
И сразу же в парке, где нет никого в это вечернее время, оказалось, есть все, кто нужен для подобного крика. За кустом выпивали — и на крик пришли со своею посудой; под кустом целовались — неохотно оставили на потом это дело; шла из бани старуха с белым тазом и сумкой, в которой нахально, на самом верху, лежала распаренная, мокрая, как хозяйка, мочалка — одна бы эта помывщица подойти не смогла, а тут, при народе, и она осмелела; солдат стоял вдалеке на часах на вышке — солдат, оказалось потом, все видал, солдаты все видят, но солдаты молчат, пока их как следует не расспросит начальство.
Все эти люди — выпивавшие, согласно целовавшие губы во рту друг у друга, несущие мимо парное, мытое тело — все схватили за руки нашего человека, дружно взялись за небольшой его шиворот из пиджака и рубашки, побежали за помощью нужных властей, которые власти очень долго не шли, и простужалась от этого парнáя старуха, остывали губы, желавшие продолжать распаляться, и черствела закуска под кустом на газете.
Он не вырывался, нашлись отдаленные власти, посадили в машину и с сиреной умчали его под замок.
19. Под замком
Он сидел, остриженный наголо, словно юнец, и думал: что же такое совершил он неверно? Где ошибся, в котором месте? Не принял серьезно угрозы, которой просто хотела она его испытать? Зачем ей понадобилось такое испытание? Для чего?
Нет, понял он, что бы он ни делал, он не мог не ошибиться. Впервые столкнулся он с новой стихией.
Она мучима, бедная, мучима выбором, всем, что входит в понятие выбора нынче. Она находится в непрерывном поиске, при котором решила заранее, что придется ей подвергать себя неприятным минутам.
И слишком слабый, чтоб все изменить, он может только постараться понять.
20. Горбом к горбу
Что же это такое — выбор?
Слепой не выбирал своей слепоты, дерево не выбирало земли под собой, сирень не выбирала свой сиреневый цвет, не выбирала, кто прилетит к ней на запах, запах же не выбирал свой поток, не выбирал, куда плыть по воздуху, где опуститься, где остаться и пахнуть, и где бы он ни опустился, он может пахнуть везде, и везде будут рады, любой тонкий нюх.
В людях же проблема выбора стала огромной. Никогда на земле, никогда в бедной родине нашей не было такой невероятной нужды очень тщательной отборки человека для себя, для близкой жизни. Во все времена хорошая, природная женщина, не обделенная ничем, что должно в ней иметься, могла полюбить любого хорошего, природного мужчину, наделенного всем, чем он должен быть наделен в этом качестве, ибо прочее, человеческое, личное, не разнилось сильно у разных людей, оттого и действительно: стерпится — слюбится, оттого их и сватали, невидимых невест за невидимых братьев, что никак не могли подвести своих сватов, не было у них в запасе ничего такого, чем подводят. Она вырастала постепенно, век от века, эта замечательная человеческая личность, чтобы навсегда разделить, разобщить всех людей, чтобы заставить их усиленно искать себе подобных, пару искать среди отчаянно непарных, и чем сильнее, чем острей и определенней становилась эта личность — тем труднее найти, отыскать, приспособить. Равные кубики все приложимы друг к другу, но как найти дополнитель среди шаров, полумесяцев, ромбов и дисков; посреди треугольников, разных углами? чтобы выпуклость одних обнималась при сложении соответственной впадиной? Нет, это трудно найти, и каждый ищет, чтобы сложиться, а зачем ему складываться — это тоже понятно. По природе он должен сложиться, чтобы сделать с женщиной пару, к тому же теперь еще нужней ему это, ибо шар один — не так устойчив, как прежние кубы, а при сложных нынешних временах все нужнее каждому выстроить дом среди жизни, чтобы устоять перед временем, перед трудностью его, противоречием, перед небывалым расширением всякой пользительной лжи, от великой до малой, от частных до общей.