И. В. Курчатов и французский физик Фредерик Жолио–Кюри. 1958 год
Игорь Васильевич говорил медленно, как бы рассуждая с самим собой.
— Мне как–то рассказывали об Оппенгеймере. Его, кстати, очень любят студенты. Он с одинаковым блеском читает лекции по физике и по истории литературы. Слывет у них знатоком индийской поэзии… Но вот Ферми — тот, кажется, кроме физики, ничем особенно не увлекался…
— Хватит, пожалуй, и того, что он был одновременно и теоретиком, и экспериментатором. В наше время это, по–видимому, величайшая редкость…
— Ферми действительно был величайшей редкостью… А умер от рака. Рак — это что такое, Лукич?
х х х
Курчатов чрезвычайно неодобрительно смотрел на присутствие в институте женщин–физиков, считая, что сам характер работы в нем — огромная нагрузка, которую несли сотрудники, и опасность облучения–делал наши лаборатории малоподходящим местом для «слабого пола». Когда я в связи с этим назвал ему однажды имена Марии и Ирен Кюри, которые всю свою жизнь провели в лабораториях, Курчатов, смеясь, заявил, что эти женщины находились в особых условиях, ибо рядом с ними были такие замечательные мужчины, как Пьер Кюри и Фредерик Жолио.
К Жолио Игорь Васильевич относился, как мне казалось, с безграничным уважением. За годы знакомства с Курчатовым у меня сложилось убеждение, что он не любил рассказывать о своих личных переживаниях, об отношении к людям. Но однажды, когда в связи с обсуждением одной старой работы по ядерным реакциям я спросил Игоря Васильевича, знал ли он лично Жолио, Курчатов заговорил в какой–то очень мягкой, несвойственной для него манере. В его представлении Жолио–ученый и Жолио–человек были неразделимы — он одинаково восхищался его выдающимися научными достижениями и высокими моральными качествами.
— Знаешь, когда я в тридцать третьем году познакомился с ним на конференции в Ленинграде, то сразу понял, что это замечательный парень.
В те годы Игорь Васильевич тоже был «замечательным парнем» — я хорошо запомнил его облик, когда в 1935–1939 годах работал на студенческих практиках в Ленинградском физико–техническом институте.
С Жолио–Кюри Курчатова долгие годы связывала искренняя и неизменная дружба. В последний раз они виделись весной 1958 года, когда Жолио приезжал в Советский Союз. Через несколько месяцев его не стало, и сам Игорь Васильевич тоже ненадолго пережил своего великого друга.
х х х
На белом свете существуют только две расы, две человеческие разновидности: люди плохие и люди хорошие. И Курчатов, согласно всем своим основным параметрам, относился к расе людей хороших. Все было в нем гармонично и цельно, все проявления его натуры, вплоть до мелочей, были какими–то типично «курчатовскими», отражавшими самое его существо — его философию, его убеждения, устоявшиеся, проверенные жизнью убеждения сильного духом человека. Но во всем, что было дано Бороде от природы, сказывалась его простая и добрая душа, которая сразу угадывалась в особенном, на редкость внимательном и тактичном отношении к людям. Это качество больше всего привлекало меня в нем, несмотря на огромную разницу в положении, именно с Курчатовым чувствовал я себя легко и свободно, и именно с ним можно было поговорить по душам о самых важных делах.
Я упоминал уже, что Игорь Васильевич редко рассказывал о себе, во всяком случае о своих переживаниях. Суждения о его взглядах складывались у меня постепенно, из многих наблюдений, из отдельных оброненных им фраз, и, пожалуй, больше всего из тех странных разговоров, когда я, обычно поздно вечером, рассказывал ему что–нибудь, а он молчал и, казалось, рассеянно слушал. Однако на его лице, чрезвычайно подвижном и выразительном, и особенно в глазах, удивительных, темных, внимательных глазах, которые, казалось, проникали в самую душу собеседника, можно было безошибочно прочесть его отношение к тому, что он слышал, — интерес, безразличие, недоверие. Курчатов, по–видимому, необычайно тонко чувствовал людей, мгновенно и точно угадывая их сущность. Именно это качество Игоря Васильевича — способность быстро и безошибочно оценивать любые явления, будь это живой человек или предложенная его вниманию новая идея, — позволяло ему в одно и то же время заниматься множеством самых различных, чрезвычайно ответственных дел, связанных с атомной проблемой, и принимать правильные и смелые решения. Собранный, живой и веселый, Борода был, наверное, для всех, кто его знал, высшим образцом организованности. Он совершенно особенным образом влиял на соприкасавшихся с ним людей, на которых как бы переходила частица его сильного, стремительного духа, не отступавшего ни перед какими препятствиями. Курчатов как–то по–своему умел чувствовать время и подчинять его себе: в течение немногих лет под его руководством были решены колоссальные по объему научно–технические задачи, и наша страна получила ядерное оружие.
Однажды — было это в самом начале 1957 года — я налаживал микроскоп, а Игорь Васильевич присел на край соседнего стола, упершись ногами в пол и засунув руку в карман. Я временами посматривал на него — он сильно изменился, постарел и выглядел больным.
— Что смотришь, Лукич? Все, дорогой, течет необратимо, все меняется. Истина банальная, но глубокая.
-— Да, двадцать лет тому назад—я помню — вы так же сидели однажды на столе в Ленинградском физтехе, засунув руку в карман. Но были тогда без бороды…
— Если бы только в бороде было дело… Вся жизнь изменилась, понимаешь, очень сильно изменилась. И как–то произошло это само собою… — Игофь Васильевич смотрел на меня с некоторым даже недоумением.
Курчатов, конечно, никогда не был карьеристом, никогда не гнался за чинами и богатством. Всю жизнь он упорно занимался своим любимым делом — делом огромной важности, он это знал, — перед которым терялось и меркло все остальное. И его высокое положение действительно пришло к нему само собой как результат его блестящей научно–организаторской деятельности.
Интересно наблюдать за человеком. Все мы почти всегда носим маски. Я не хочу сказать этим ничего плохого. Это, как мне кажется, просто естественная защитная реакция, предохраняющая наш внутренний мир от нежелательного вмешательства извне. Маски эти бывают различны: они то принимают форму непроницаемой, часто ничем не оправданной скрытности, то вежливой и холодной сдержанности, то шумной внешней откровенности, когда в потоке слов человек вольно или невольно прячет то, о чем ему не хочется говорить.
Но иногда, что случается не часто, нас охватывает чувство глубокого покоя, и маска становится ненужной. Мне кажется, что это бывает, когда мы попадаем в обстановку, которая представляется нам наиболее привычной и естественной. Курчатов всю жизнь работал в физической лаборатории, привык к ней, был блестящим экспериментатором, и, когда другие, неотложные дела легли на его плечи, чувствовалось, что его всегда неудержимо тянуло к живому опыту, к поискам новых явлений и фактов. И потому именно в лаборатории чаще всего видели мы «домашнего» Игоря Васильевича — веселого, добродушного и простого.
Однако существовал и другой — официальный—Курчатов, который обычно возникал на многолюдных собраниях или в обществе людей, к которым он относился с известной осторожностью. Лицо его делалось непроницаемым, как–то гасли глаза, и даже вся фигура менялась — Борода держался чрезвычайно прямо, опустив подбородок. Именно такой Курчатов, со всеми регалиями на груди, изображен на том портрете, который чаще всего можно встретить в Институте атомной энергии, носящем его имя. По–моему, это самый неудачный портрет Игоря Васильевича, какой мне доводилось видеть.
Мне больше запомнился иной Игорь Васильевич, который держался совершенно свободно и, как мне казалось, отдыхал от великой суеты своей жизни, урывками работая вечерами в лаборатории, где он потратил немало времени на изучение ядерных реакций. Микроскоп, который я ему приспособил для этих исследований, он даже возил с собой в командировки.